на готовый уже парадный строй созданных им самим идеалов, с доконченными в его уме чувствами и стремлениями, огнем, жизнью и красками.
У него не ставало терпения купаться в этой возне, суете, в черновой работе, терпеливо и мучительно укладывать силы в приготовление к тому праздничному моменту, когда человечество почувствует, что оно готово, что достигло своего апогея, когда настал бы и понесся в вечность, как река, один безошибочный, на вечные времена установившийся поток жизни.
Он только оскорблялся ежеминутным и повсюдным разладом действительности с красотой своих идеалов и страдал за себя и за весь мир.
Он верил в идеальный прогресс – в совершенствование как формы, так и духа, сильнее, нежели материалисты верят в утилитарный прогресс; но страдал за его черепаший шаг и впадал в глубокую хандру, не вынося даже мелких царапин близкого ему безобразия.
Тогда все люди казались ему евангельскими гробами, полными праха и костей. Бабушкина старческая красота, то есть красота ее характера, склада ума, старых цельных нравов, доброты и проч., начала бледнеть. Кое-где мелькнет в глаза неразумное упорство, кое-где эгоизм; феодальные замашки ее казались ему животным тиранством, и в минуты уныния он не хотел даже извинить ее ни веком, ни воспитанием.
Тит Никонович был старый, отживший барин, ни на что не нужный, Леонтий – школьный педант, жена его – развратная дура, вся дворня в Малиновке – жадная стая диких, не осмысленная никакой человеческой чертой.
Весь этот уголок, хозяйство с избами, мужиками, скотиной и живностью, терял колорит веселого и счастливого гнезда, а казался просто хлевом, и он бы давно уехал оттуда, если б… не Вера!
В один такой час хандры он лежал с сигарой на кушетке в комнате Татьяны Марковны. Бабушка, не сидевшая никогда без дела, с карандашом поверяла какие-то принесенные ей Савельем счеты.
Перед ней лежали на бумажках кучки овса, ржи. Марфинька царапала иглой клочок кружева, нашитого на бумажке, так пристально, что сжала губы и около носа и лба у ней набежали морщинки. Веры, по обыкновению, не было.
304
Райский случайно поглядел на Марфиньку и засмеялся. Она покраснела и поглядела на него вопросительно.
– Какую ты смешную рожицу сделала, – сказал он.
– Ну, слава Богу, улыбнулось красное солнышко! – заметила Татьяна Марковна. – А то смотреть тошно.
Он вздохнул.
– Что вздыхаешь-то: на свете, что ли, тяжело жить?
– И так тяжело, бабушка. Ужели вам легко?
– Полно Бога гневить! Видно, в самом деле рожна захотел.
– Хоть бы и рожна, да чтоб шевелилось что-нибудь в жизни, а то – настоящий гроб!
– Прости ему, Господи: сам не знает, что говорит! Эй, Борюшка, не накликай беду! Не сладко покажется, как бревно ударит по голове. Да, да, – помолчавши, с тихим вздохом, прибавила она, – это так уж в судьбе человеческой написано – зазнаваться. Пришла и твоя очередь зазнаться: видно, наука нужна. Образумит тебя судьба, помянешь меня!
– Чем же, бабушка: рожном? Я не боюсь. У меня – никого и ничего: какого же мне рожна ждать.
– А вот узнаешь: всякому свой! Иному дает на всю жизнь – и несет его, тянет точно лямку. Вон Кирила Кирилыч… – бабушка сейчас бросилась к любимому своему способу, к примеру, – богат, здоровехонек, весь век хи-хи-хи, да ха-ха-ха, да жена вдруг ушла: с тех пор и повесил голову, – шестой год ходит, как тень… А у Егора Ильича…
– У меня нет жены, стало быть, и опасности нет…
– А ты женись!..
– Зачем: чтоб жена ушла?
– Не все жены уходят: хочешь, я тебе посватаю?
– Нет, благодарю; придумайте для меня другой рожон.
– Судьба придумает! Да сохрани тебя, Господи, полно накликать на себя! А лучше вот что: поедем со мной в город с визитами. Мне проходу не дают, будто я не пускаю тебя. Вице-губернаторша, Нил Андреевич, княгиня: вот бы к ней! Да уж и к бесстыжей надо заехать, к Полине Карповне, чтоб не шипела! А потом к откупщику…
– Это зачем?
– После скажу.
305
– Зачем, Марфинька, бабушка везет меня к откупщику – не знаешь ли?
– У него дочь невеста – помните, бабушка говорила однажды? так, верно, хочет сватать вам ее…
– Вот она сейчас и догадалась! Спрашивают тебя: везде поспеешь! – сказала бабушка. – Язык-то стал у тебя востер: сама я не умею, что ли, сказать?
– Э, вот что! Хорошо… – зевая, сказал Райский, – я поеду с визитами, только с тем, чтоб и вы со мной заехали к Марку: надо же ему визит отдать.
Татьяна Марковна молчала.
– Что же вы, бабушка, молчите: заедем?
– Полно пустяки говорить: напрасно ты связался с ним, – добра не будет, с толку тебя собьет! О чем он с тобой разговаривал?
– Он почти не разговаривал: мы поужинали и легли.
– А денег еще не просил взаймы?
– Просил.
– Ну, так и есть: ты смотри не давай!
– Да уж я дал.
– Дал! – жалостно воскликнула она.
– Вы кстати напомнили о деньгах: он просил сто рублей, а у меня было восемьдесят. Где мои деньги? Дайте, пожалуйста, надо послать ему…
– Борис Павлович! Не я ли говорила тебе, что он только и делает, что деньги занимает! Боже мой! Когда же отдаст?
– Он сказал, что не отдаст.
Она заволновалась, зашевелилась, так что кресло заходило под ней.
– Что ж это такое, говори не говори, он всё свое делает! – сказала она, – из рук вон!
– Дайте же денег.
– Ты оброк, что ли, ему платишь?
– Ему есть нечего!
– А ты кормить его взялся? Есть нечего! Цыгане и бродяги всегда чужое едят: всех не накормишь! Восемьдесят рублей!
Татьяна Марковна нахмурилась.
– Нету денег! – коротко сказала она. – Не дам: если не добром, так неволей послушаешься бабушки!
– Вот деспотизм-то! – заметил Райский.
– Что ж, велеть, что ли, закладывать коляску? – спросила, помолчавши, бабушка.
306
– Зачем?
– А с визитами ехать?
– Вы не делаете по-моему, и я не стану делать по-вашему.
– Сравнил себя со мной! Когда же курицу яйца учат! Грех, грех, сударь! Странный человек, необыкновенный: всё свое!
– Не я, а вот вы так необыкновенная женщина!
– Чем это, батюшка, скажи на милость?
– Как чем? Не велите знакомиться, с кем я хочу, деньгами мешаете распоряжаться, как вздумаю, везете, куда мне не хочется, а куда хочется, сами не едете. Ну, к Марку не хотите, я и не приневоливаю вас, и вы меня не приневоливайте.
– Я тебя в хорошие люди везу.
– По мне, они не хорошие.
– Что ж, Маркушка хорош?
– Да, он мне нравится. Живой, свободный ум, самостоятельная воля, юмор…
– Да ну его! – с досадой прибавила она, – едешь, что ли, со мной к Мамыкину?
– Это еще что за Мамыкин?
– А откупщик, у которого дочь невеста, – вмешалась Марфинька. – Поезжайте, братец: на той неделе у них большой вечер, будут звать нас, – тише прибавила она, – бабушка не поедет, нам без нее нельзя, а с вами пустит…
– Сделай бабушке удовольствие, поезжай! – прибавила Татьяна Марковна.
– А вы сделайте мне удовольствие, не зовите меня.
– Чудный, необыкновенный человек! Я ему сделай удовольствие, а он мне нет.
– Ведь под этим удовольствием кроется замысел женить меня – так ли?
– Ну, хоть бы и так: что же за беда – я ведь счастья тебе хочу!
– Почему вы знаете, что для меня счастье – жениться на дочери какого-то Мамыкина?
– Она красавица, воспитана в самом дорогом пансионе в Москве. Одних брильянтов тысяч на восемьдесят… Тебе полезно жениться… Взял бы богатое приданое, зажил бы большим домом, у тебя бы весь город бывал, все бы раболепствовали перед тобой, поддержал бы свой род, связи… И в Петербурге не
307
ударил бы себя в грязь… – мечтала почти про себя бабушка.
– А вот я и не хочу раболепства – это гадость! Бабушка! я думал, вы любите меня – пожелаете чего-нибудь получше, поразумнее…
– Чего тебе: рожна, что ли, в самом деле? Я тебе добра желаю, а ты…
– Хорошо добро: ни с того ни с сего взять чужие деньги, бриллианты, да еще какую-нибудь Голендуху Парамоновну впридачу!