– Я не хотела, чтоб вы думали обо мне лучше, чем я есть… и уважали меня…
– Как же вы это сделаете? Я не перестану думать о вас, что думал всегда, и не уважать не могу.
Какой-то луч блеснул у ней в глазах и тотчас же потух.
– Вы хотите принудить себя уважать меня. Вы добры и великодушны: вам жаль бедную, падшую… и вы хотите поднять ее… Я понимаю ваше великодушие, Иван Иванович, но не хочу его. Мне нужно, чтоб вы знали и… не отняли руки, когда я подам вам свою.
Она подала ему руку, он поцеловал ее. Он с нетерпением и грустью слушал ее.
– Вера Васильевна! – сказал он сдержанным, почти оскорбленным тоном, – я насильно уважать никого не могу. Тушин не лжет. Если я кому-нибудь кланяюсь с уважением, – то и уважаю, или не поклонюсь. Я кланяюсь вам по-прежнему, а люблю – извините, к слову пришлось, – еще больше прежнего, потому что… вы несчастливы. У вас большое горе, такое же, как у меня!
652
Вы потеряли надежду на счастье… Напрасно только вы сказали мне вашу тайну… – прибавил он с унынием, почти с отчаянием. – Если б я узнал ее и не от вас, я бы уважать вас не перестал. Этой тайны вы не обязаны поверять никому. Она принадлежит вам одной, и никто не смеет судить вас…
Он едва договорил и с трудом вздохнул, скрадывая тяжесть этого вздоха от Веры. Голос у него дрожал против воли. Видно было, что эта «тайна», тяжесть которой он хотел облегчить для Веры, давила теперь не одну ее, но и его самого. Он страдал – и хотел во что бы то ни стало скрыть это от нее…
– Всё равно: я должна была сказать вам ее сегодня же, когда вы сделали предложение… Обмануть я вас не могла.
Он отрицательно покачал головой.
– На мое предложение вы могли отвечать мне коротким «нет». Но как вы удостоиваете меня особой дружбы, то объяснили бы ласково, с добротой, чтоб позолотить это «нет», что вы любите другого – вот и всё. Я не спросил бы даже – кого. А тайну… должны были сберечь про себя: тут не было бы никакого обмана. Вот если б вы, любя другого, приняли мое предложение… из страха или других целей… это был бы обман, «падение», пожалуй, «потеря чести». Но вы этого никогда бы не сделали. А то… – Он головой кивнул на обрыв и шепотом добавил, будто про себя, – несчастье… ошибка…
Он едва говорил, перемогая с медвежьей силой внутреннюю муку, чтоб она не заметила, что было в нем самом.
– Несчастье! – шептал он, – он уйдет прав из обрыва, а вы виноваты! Где же правда?..
– Всё равно: я сказала бы вам, Иван Иванович. Это не для вас нужно было, а для меня самой… Вы знаете… как я дорожила вашей дружбой: скрыть от вас – это было бы мукой для меня. Теперь мне легче – я могу смотреть прямо вам в глаза, я не обманула вас…
Она не могла говорить от прихлынувших слез и зажала лицо платком. Он чуть не заплакал сам, но только вздрогнул, наклонился и опять поцеловал у ней руку.
– Вот это другое дело: благодарю вас, благодарю! – торопливо говорил он, скрадывая волнение. – Вы делаете
653
мне большое добро, Вера Васильевна. Я вижу, что дружба ваша ко мне не пострадала от другого чувства, значит, она сильна. Это большое утешение! Я буду счастлив и этим… со временем, когда мы успокоимся оба…
– Ах, Иван Иванович, если б можно было вычеркнуть этот год жизни…
– Забыть его скорей: это и будет всё равно, что вычеркнуть…
– А где взять забвения и силы перенести?
– У друзей, – шепнул он, – и в том числе… у меня…
Она вздохнула будто свободнее – будто опять глотнула свежего воздуха, чувствуя, что подле нее воздвигается какая-то сила, встает, в лице этого человека, крепкая, твердая гора, которая способна укрыть ее в своей тени и каменными своими боками оградить – не от бед страха, не от физических опасностей, а от первых, горячих натисков отчаяния, от дымящейся еще язвы страсти, от горького разочарования.
– Я верю вашей дружбе, Иван Иванович. Благодарю вас, – говорила она, утирая слезы. – Мне немного легче… и было бы еще легче, если б… не бабушка.
– Она еще не знает? – спросил он и вдруг замолчал, почувствовав, что в вопросе его был упрек.
Он потупил голову, представляя себе, как это поразит Татьяну Марковну, но остерегался обнаружить перед Верой свою боязнь.
– Сегодня, вы видите, гости: нельзя. Завтра она всё узнает… Прощайте, Иван Иваныч: я ужасно страдаю – пойду и лягу.
Он глядел на Веру долго.
«Боже мой! какой слепой дурак этот Волохов – или какая… бестия!» – думал он с дрожью ярости.
– Не прикажете ли чего-нибудь? не нужно ли вам… – спросил он.
– Да, попросите Наташу приехать завтра или послезавтра ко мне.
– А мне можно побывать на той неделе? – спросил он робко, – узнать, успокоились ли вы…
– Успокойтесь сами, Иван Иваныч – и прощайте теперь. Я едва держусь на ногах…
Он простился с ней и так погнал лошадей с крутой горы, что чуть сам не сорвался с обрыва. По временам
655
он, по привычке, хватался за бич, но вместо его под руку попадали ему обломки в кармане: он разбросал их по дороге. Однако он опоздал переправиться за Волгу, ночевал у приятеля в городе и уехал к себе рано утром.
VI
Настало и завтра. Шумно и весело поднялся дом на ноги. Лакеи, повара, кучера – всё хлопотало, суетилось: одни готовили завтрак, другие закладывали экипажи, и с утра опять все напились пьяны.
Бабушка отпускала Марфиньку за Волгу, к будущей родне, против обыкновения, молчаливо, с некоторой печалью. Она не обременяла ее наставлениями, не вдавалась в мелочные предостережения, даже на вопросы Марфиньки, что взять с собой, какие платья, вещи, рассеянно отвечала: «Что тебе вздумается». И велела Василисе и девушке Наталье, которую посылала с ней, снарядить и уложить что нужно.
Она поручила свое дитя Марье Егоровне, матери жениха, а последнему серьезно заметила, чтобы он там, в деревне, соблюдал тонкое уважение к невесте и особенно при чужих людях, каких-нибудь соседях, воздерживался от той свободы, которою он пользовался при ней и своей матери в обращении с Марфинькой, что другие, пожалуй, перетолкуют иначе. – словом, чтоб не бегал с ней там по рощам и садам, как здесь.
Заметив, что Викентьев несколько покраснел от этого предостережения, как будто обиделся тем, что в нем предполагают недостаток такта и что и мать его закусила немного нижнюю губу и стала слегка бить такт ботинкой, Татьяна Марковна перешла в дружеский тон, потрепала «милого Николеньку» по плечу и прибавила, что сама знает, как напрасны эти слова, но что говорит их по привычке старой бабы – читать мораль. После того она тихо, про себя вздохнула и уже ничего не говорила до отъезда гостей.
К завтраку пришла и Вера, бледная, будто с невыспавшимися глазами. Она сказала, что ей легче, но что у ней всё еще немного болит голова.
Татьяна Марковна была с ней ласкова, а Марья Егоровна Викентьева бросила на нее, среди разговора, два-три загадочных взгляда, как будто допрашиваясь:
655
что с ней? отчего эта боль без болезни? что это она не пришла вчера к обеду, а появилась на минуту и потом ушла, а за ней пошел Тушин, и они ходили целый час в сумерки?.. И так далее.
Но хитрая и умная барыня не дала никакого другого хода этим вопросам, и они выглянули у ней только из глаз, и на минуту. Вера, однако, прочла их, хотя та переменила взгляд сомнения на взгляд участия. Прочла и Татьяна Марковна.
Вера была равнодушна к этим вопросам, а Татьяна Марковна нет. Она вдруг поникла головой и стала смотреть в пол.
«И другие допрашиваются, а я не знаю! А она родилась при мне, она – мое дитя!» – думала она с печалью.
Вера была бледна, лицо у ней как камень: ничего не прочтешь на нем. Жизнь точно замерла, хотя она и говорит с Марьей Егоровной обо всем, и с Марфинькой, и с Викентьевым. Она заботливо спросила у сестры, запаслась ли она теплой обувью, советовала надеть плотное шерстяное платье, предложила свой плед и просила, при переправе чрез Волгу, сидеть в карете, чтоб не продуло.