Татьяна Марковна увидела его из окна и постучала ему в стекло.
– Куда это ты, Борис Павлович? – спросила она, подозвав его к окну.
– На Волгу, бабушка, грозу посмотреть.
– В уме ли ты? Воротись!
– Нет, я пойду…
– Говорят, не ходи! – повелительно прибавила она.
Опять блеснула молния, и раздался продолжительный раскат грома. Бабушка в испуге спряталась, а Райский сошел с обрыва и пошел между кустов едва заметной извилистой тропинкой.
Дождь лил как из ведра, молния сверкала за молнией, гром ревел. И сумерки, и тучи погрузили всё в глубокий мрак.
Райский стал раскаиваться в своем артистическом намерении посмотреть грозу, потому что от ливня намокший зонтик пропускал воду ему на лицо и на платье, ноги вязли в мокрой глине, и он, забывши подробности местности, беспрестанно натыкался в роще на бугры, на пни или скакал в ямы.
Он поминутно останавливался и только при блеске молнии делал несколько шагов вперед. Он знал, что
446
тут была где-то, на дне обрыва, беседка, когда еще кусты и деревья, росшие по обрыву, составляли часть сада.
Недавно еще, пробираясь к берегу Волги, мимоходом он видел ее в чаще, но теперь не знал, как пройти к ней, чтобы укрыться там и оттуда, пожалуй, наблюдать грозу.
Назад идти опять между сплошных кустов, по кочкам и ямам подниматься вверх он тоже не хотел и потому решил протащиться еще несколько десятков сажен до проезжей горы, перелезть там через плетень и добраться по дороге до деревни.
Сапоги у него размокли совсем: он едва вытаскивал ноги из грязи и разросшегося лопуха и крапивы, и, кроме того, не совсем равнодушен был к этому нестерпимому блеску молнии и треску грома над головой.
«Можно бы любоваться грозой из комнаты!» – сознавался он про себя.
Наконец он уткнулся в плетень, ощупал его рукой, хотел поставить ногу в траву – поскользнулся и провалился в канаву. С большим трудом выкарабкался он из нее, перелез через плетень и вышел на дорогу. По этой крутой и опасной горе ездили мало, больше мужики, порожняком, чтобы не делать большого объезда, в телегах, на своих смирных, запаленных, маленьких лошадях, в одиночку.
Райский, мокрый, свернув зонтик под мышкой, как бесполезное орудие, жмурясь от ослепительной молнии, медленно и тяжело шел в гору по скользкой грязи, беспрестанно останавливаясь, как вдруг послышался ему стук колес.
Он прислушался: шум опять раздался невдалеке. Он остановился, стук всё ближе и ближе, слышалось торопливое и напряженное шаганье конских копыт в гору, фырканье лошадей и понукающий окрик человека. Молния блистала уже пореже, и потому, при блеске ее, Райский не мог еще различить экипажа.
Он только посторонился с дороги и уцепился за плетень, чтоб дать экипажу проехать, когда тот поравняется, так как дорога была узка.
Наконец молния блеснула ярко и осветила экипаж, в роде крытой линейки или шарабана, запряженного парой сытых и, как кажется, отличных коней, и группу людей в шарабане.
447
Опять молния – и Райский остолбенел, узнавши в группе – Веру.
– Вера! – закричал он во весь голос.
Экипаж остановился.
– Кто тут? – спросил ее голос.
– Я.
– Брат! Что вы тут делаете? – с изумлением спросила она.
– А ты что?
– Я возвращаюсь домой.
– И я тоже.
– Вы откуда?
– Да вот тут бродил в обрыве и потерял дорогу в кустах. Иду по горе. А ты как это решилась по такой крутизне? С кем ты? Чьи это лошади? Нельзя ли меня довезти?
– Прошу покорно: места много. Дайте руку, я помогу вам влезть! – сказал мужской голос.
Райский протянул руку, и кто-то сильно втащил его под навес шарабана. Там, кроме Веры, он нашел еще Марину. Обе они, как мокрые курицы, жались друг к другу, стараясь защититься кожаным фартуком от хлеставшего сбоку ливня.
– Кто это с тобой? Чьи лошади, кто правит ими? – спрашивал тихо Райский у Веры.
– Иван Иваныч.
– Какой Иван Иваныч?
– Лесничий! – тихо шепнула она в ответ.
– Лесничий?.. – заговорил Райский, но Вера слегка толкнула его в бок, чтобы он молчал, потому что голова и уши лесничего были у них под носом.
– После! – шепнула она.
«Лесничий!» – думал Райский и припомнил разговор с бабушкой, ее похвалы, намеки на «славную партию».
«Так вот кто герой романа: лесничий – лесничий!» – не помня себя, твердил Райский.
Он старался взглянуть на лесничего. Но перед носом у него тряслась только низенькая шляпа с большими круглыми полями да широкие плечи рослого человека, покрытые мекинтошем. Сбоку он видел лишь силуэт носа и – как казалось ему, бороду.
Лесничий ловко правил лошадьми, карабкавшимися на крутую гору, подстегивал то ту, то другую, посвистывал,
448
забирал круто вожжи, когда они вдруг вздрагивали от блеска молнии, и потом оборачивался к сидящим под навесом.
– Что, Вера Васильевна, каково вам: не озябли ли, не промокли ли вы? – осведомлялся он заботливо.
– Нет, нет, мне хорошо, Иван Иванович: дождь не достает до меня.
– Взяли бы вы мой мекинтош… – предлагал Иван Иванович. – Боже сохрани, простудитесь: век себе не прощу, что взялся везти вас…
– Ах, какие вы – надоели! – с дружеской досадой сказала Вера, – знайте свое дело, правьте лошадьми!
– Как угодно! – с торопливой покорностью говорил Иван Иванович и обращался к лошадям.
Но, посвистав и покричав на них, он, по временам, будто украдкой, оборачивался к Вере посмотреть, что она.
Объехавши Малиновку, они подъехали к воротам дома Татьяны Марковны.
Лесничий соскочил и начал стучать рукояткой бича в ворота. У крыльца он предоставил лошадей на попечение подоспевшим Прохору, Тараске, Егорке, а сам бросился к Вере, встал на подножку экипажа, взял ее на руки и, как драгоценную ношу, бережно и почтительно внес на крыльцо, прошел мимо лакеев и девок, со свечами вышедших навстречу и выпучивших на них глаза, донес до дивана в зале и тихо посадил ее.
Райский, мокрый, как был в грязи, бросился за ними и не пропустил ни одного его движения, ни ее взгляда.
Потом лесничий воротился в переднюю, снял с себя всю мокрую амуницию, длинные охотничьи сапоги, оправился, отряхнулся, всеми пятью пальцами руки, как граблями, провел по густым волосам и спросил у людей веничка или щетку.
Бабушка между тем здоровалась с Верой и вместе осыпала ее упреками, что она пускается на «такие страсти», в такую ночь, по такой горе, не бережет себя, не жалеет ее, бабушки, не дорожит ничьим покоем и что когда-нибудь она этак «уложит ее в гроб».
За этим, разумеется, последовало приказание поскорей переменить платье и белье, обсушиться, обогреться, подавать самовар, собирать ужин.
449
– Ах, бабушка, как мне всего хочется! – говорила Вера, ласкаясь, как кошка, около бабушки, – и чаю, и супу, и жаркого, и вина. И Ивану Иванычу тоже. Скорее, милая бабушка!
Она знала, чем бабушку успокоить.
– Сейчас, сейчас – вот и прекрасно: всё, всё – будет! А где ж Иван Иваныч? – Иван Иваныч! – обратилась бабушка к лесничему, – подите сюда, что вы там делаете? – Марфинька, где Марфинька? Что она забилась там к себе?
– Вот сейчас оправлюсь да почищусь, Татьяна Марковна, – говорил голос из передней. Егор, Яков, Степан чистили, терли, чуть не скребли лесничего в передней, как доброго коня.
Он вошел в комнату, почтительно поцеловал руку у бабушки и у Марфиньки, которая теперь только решилась освободить свою голову из-под подушки и вылезть из постели, куда запряталась от грозы.
– Марфинька, иди скорей, – сказала бабушка, – не прятаться надо, а Богу молиться, гром и не убьет!
– Я этого не боюсь, – сказала Марфинька, – гром бьет всё больше мужиков, – а так, просто страшно!
Райский между тем, мокрый, стоя у окна, устремил на гостя жадный взгляд.
Иван Иванович Тушин был молодец собой. Высокий, плечистый, хорошо сложенный мужчина, лет тридцати осьми, с темными густыми волосами, с крупными чертами лица, с большими серыми глазами, простым и скромным, даже немного застенчивым взглядом и с густой темной бородой. У него были большие загорелые руки, пропорциональные росту, с широкими ногтями.