— Может, простое совпадение, Артём Игнатьевич, — попытался возразить Иван Павлович, хотя и сам не слишком верил собственным словам. — Время нынче такое, смутное — мало ли отчего человек умереть может.
Сорокин коротко, невесело усмехнулся, покосившись на доктора.
— Совпадение, говорите? Может, и совпадение. А может, и нет. Вот в чём беда-то главная, доктор, — не в самой смерти этой несчастной, прости Господи парня, а в том, что я теперь ни одному человеку из нашей группы до конца довериться не могу. Ни Верейскому этому вашему хвалёному, хоть алиби у него и железное. Ни Званцеву тихому, что нос из своих карт да расчётов не кажет — почём я знаю, что у него на уме на самом деле творится. Ни даже Кулакову этому простодушному, хоть и кажется он мне парнем безобидным, ясным, будто на ладони весь. Вам… верю. Вижу, что вы человек надежный.
— Благодарю за доверие, — улыбнулся Иван Павлович.
— А без веры друг в друга, доктор, — какая уж тут экспедиция получится? Мы ведь не просто золото ищем. Мы вместе в самую глушь сибирскую забираемся, где кругом опасность на каждом шагу — и банды недобитые, и морозы лютые, и бог знает что ещё. В таком деле друг другу спину прикрывать надобно, не оглядываясь поминутно — а ну как товарищ твой нож в неё всадит, покуда ты по сторонам глазеешь.
Он повернулся наконец к доктору, и лицо его показалось Ивану Павловичу особенно измождённым, постаревшим.
— Вот и выходит, что задача моя теперь не только золото найти, а ещё и разобраться — кому из нашей же группы вообще доверять-то можно. А это, доложу я вам, дело подчас потруднее самого золота окажется.
* * *
Поиски постороннего свидетеля или случайного злоумышленника ни к чему не привели — станционные жители, немногочисленные торговки да путевые обходчики, ничего подозрительного ночью не заметили, а редкие пассажиры, подсаживавшиеся на этой станции, давно разъехались кто куда.
Паровоз, меж тем, чинили гораздо дольше обещанного — вместо заявленных двух-четырёх часов простой растянулся на весь долгий, томительный день. Станционный механик, чумазый и обозлённый на весь белый свет, то и дело выныривал из-под своего железного пациента с очередными неутешительными новостями — то деталь нужная не подходит, то заклёпку не той системы прислали, то ещё какая-то напасть.
Сорокин, слоняясь по перрону мрачнее тучи, то и дело поглядывал на карманные часы, щёлкая крышкой с плохо скрываемым раздражением.
— Этак мы до Омска и к зиме не доберёмся, — процедил он сквозь зубы, в очередной раз убедившись, что ремонт продвигается едва ли на шаг. — Каждый час простоя — это ведь не просто неудобство, Иван Павлович. Это фора, которую мы даём тем, кто, может статься, уже что-то про нашу экспедицию пронюхал. Чем дольше телимся здесь, тем больше времени у них, чтобы подготовиться, замести следы, а то и вовсе опередить нас.
Он раздражённо сплюнул, засовывая часы обратно в карман.
— И ведь не прикрикнешь толком на этого чумазого — не саботажник же он, чинит, как умеет, из последних сил старается. Просто время нынче такое — всё через пень колоду, ничего вовремя не делается.
Дело, впрочем, к вечеру всё же сдвинулось с мёртвой точки — уставший, перепачканный машинным маслом с ног до головы механик наконец объявил, что паровоз худо-бедно на ходу, хотя и советовал не гнать особо, поберечь чиненую деталь хотя бы до следующей крупной станции.
Когда огромное, багровое солнце уже клонилось к самому горизонту, окрашивая унылые пристанционные постройки в тревожные, кровавые тона, паровоз наконец испустил долгожданный, хриплый гудок, лязгнули сцепки, и состав, вздрогнув всем своим утомлённым, натруженным корпусом, медленно, со скрипом тронулся дальше — на восток, туда, где за многими сотнями вёрст ждал их промёрзший, притихший после недавних потрясений город Омск.
* * *
Иван Павлович, промучившись очередной бессонной ночью тяжёлыми, тревожными мыслями, поднялся со своей полки, стараясь не разбудить спящих товарищей, и вышел в полутёмный, притихший проход вагона.
В самом конце его, у маленького откидного столика, он увидел тусклый, дрожащий огонёк свечи — и рядом с ним, склонившись над разложенными картами, сидел Пётр Аркадьевич Званцев. Инженер, казалось, не замечал ничего вокруг, всецело поглощённый своей работой — тонким, остро отточенным карандашом он делал пометки на потрёпанной, испещрённой линиями карте, время от времени сверяясь с какими-то записями в блокноте.
— Не спится, Пётр Аркадьевич? — тихо спросил доктор, присаживаясь напротив.
Званцев поднял голову. В скудном свете свечи Иван Павлович впервые как следует разглядел его лицо, усталое, изборождённое морщинами куда более глубокими, чем можно было ожидать от человека его лет, с покрасневшими от бессонницы глазами за круглыми стёклами очков.
— Работы много, доктор, — коротко ответил инженер, но, вопреки обыкновению, не спешил возвращаться к своим расчётам, будто и сам был не прочь ненадолго отвлечься. — Днём в поезде такая тряска, что толком линию не проведёшь, приходится по ночам наверстывать, пока тихо.
— Что именно высчитываете?
— Да вот, — Званцев кивнул на карту, — пытаюсь прикинуть, где именно могла отходить та самая боковая ветка на Причулымье, о которой Верейский толковал. Старые карты у меня имеются, ещё довоенные, путейские, но, боюсь, многое с тех пор изменилось — то забросили какую линию, то, наоборот, новую проложили наспех, для военных нужд.
Он вздохнул, снимая очки и устало потирая переносицу.
— Кропотливая работа, доктор. Требует терпения. А терпения этого у меня, признаться, теперь в достатке — девать больше некуда.
В его голосе прозвучала такая неожиданная, глухая горечь, что Иван Павлович невольно насторожился.
— Что вы имеете в виду?
Званцев долго молчал, глядя на пляшущий огонёк свечи, потом заговорил — тихо, ровно, будто рассказывал давно уже пережитую, выстраданную историю, лишённую прежней остроты боли, но не переставшую от этого быть менее горькой.
— Семья у меня была, Иван Павлович. Жена, дочка. В Петрограде жили, до самой революции. А потом… — он снова замолчал, машинально поправляя и без того ровно разложенные на столе карандаши. — Потом голод начался, тиф этот проклятый… Дочка первой слегла, за ней и жена. Я тогда как раз в командировке был, по служебным делам, на Урал отправили, пути обследовать. Пока добрался обратно — хоронить уже нечего было. Общая могила, тела десятками свозили, не разбирая.
— Простите, — тихо произнёс Иван Павлович. — Я не знал.
— Да откуда же вам знать, — Званцев невесело усмехнулся, вновь водружая очки на переносицу. — Я о том не рассказываю особо. Что толку языком трепать о том, чего уже не воротишь? Работа вот — другое дело. Работа отвлекает, занимает голову, не даёт совсем уж в отчаяние впасть. Оттого и картами этими ночами напролёт занимаюсь — не оттого, что начальство подгоняет, а оттого, что иначе бессонница проклятая одолевает, а с ней и мысли всякие нехорошие лезут.
Он снова склонился над картой, будто устыдившись собственной откровенности, и уже другим, более деловым тоном добавил:
— Так что вы уж извините, Иван Павлович, коли кажусь порой нелюдимым да неразговорчивым. Не со зла это, а просто… привычка такая выработалась. В работу с головой уходить, чтобы не думать лишнего.
— Благодарю за откровенность, Пётр Аркадьевич, — тихо произнёс доктор. — И простите, если потревожил.
— Пустяки, — Званцев слабо улыбнулся, вновь берясь за карандаш. — Идите отдыхать, доктор. Вам ещё силы понадобятся — чувствую, самое сложное у нас впереди.
* * *
Омск. Город хмурый, встречающий безрадостным утром. Низкое, серое небо нависло над городом, будто придавливая его своей тяжестью, с Иртыша потянуло промозглой, пробирающей до костей сыростью.
Иван Павлович, прильнув к вагонному окну, разглядывал проплывающие мимо кварталы бывшей колчаковской столицы — и не узнавал в них того шумного, кипучего города, о котором ещё год назад ходили легенды по всей России. Тогда здесь, говорят, бурлила жизнь особого, лихорадочного свойства — съезжались чиновники со всей Сибири, открывались рестораны и театры, звенели эполеты на парадных мундирах, а по вечерам столичные львицы прогуливались по главным улицам в мехах, будто и не шла кругом кровопролитная война.