Вот только громадины линкоры — один у стенки с оторванным носом, другой на рейде — стоят приманчивыми мишенями, напоминая о наших былых просчетах. Накладные расходы. Слава богу, хоть авианосцев не успели наклепать. Но это все в прошлом.
У ворот гавани, на краю гранитной стенки — пост СНИСа. Он похож на ходовой мостик судна. Над ним возвышается мачта. Поперек мачты — рей. К нему на леерах бегут сигнальные флаги.
«Добрыню» спросили:
— Куда следуете?
Он ответил:
— На Таллинн!
Пост СНИСа пожелал:
— Счастливого плавания!
Справа по борту Кронштадт. Слева Кроншлот. Впереди форты. До самого Гогланда как за железной стеной. А дальше путь опасен. У «Добрыни» же всего-навсего малая пушчонка да спаренный зенитный пулемет. Правда, в заданных квадратах стоят в дозоре катера. Над фарватером проносятся патрульные «ястребки», в случае чего выручат.
Плотные осенние сумерки легли на темную воду. Черные леса южного берега пропали из виду. Точно включенные рубильником, вдруг вспыхнули звезды. Их кристаллическое мерцание дробится в воде, подчеркивая ее смолисто-тяжелую густоту. Точно доброе предзнаменование, в северной стороне неба, высоко над заливом, повисла легкая бахромка северного сияния. Она то увеличивается, то сходит на нет; то накаляется до белизны, то притухает до сероватого, еле заметного свечения. Бахромка висит вверху по правому борту. Глаза сами тянутся к ней. Глядеть на нее легко и заманчиво. Порой кажется, что это белая льдинка плавает в бесконечно темном океане. Хочется, чтобы она была добрым предзнаменованием. Хочется, чтобы ночь прошла спокойно, чтобы ни мина, ни бомба не коснулись борта «Добрыни».
Михайло впервые видит северное сияние. Надо бы загадать что-нибудь. Говорят, сбудется. Но он не загадывает. То, о чем думал раньше, на что надеялся, уже навеки потеряно. Другое не имеет значения.
Три года назад Михайло шел этой дорогой. Залив стонал, корчился, горел, взрывался. А теперь черная, густая тишина. И так до самого Таллинна. Над тем местом, где погребен «Снег», екнет сердце. То замрет на секунду, то больно заколотится, гоня кровь к вискам. Михайло потрет виски, закурит и долго будет глядеть на холодную воду невидящими глазами.
Он вспоминает.
Там, на глубине, в затопленном кубрике остался рундук. Под тетрадкой в клеенчатом переплете спрятан там аттестат «видминника» Михайла, аттестат зрелости, по которому без всяких испытаний принимают в институт.
Он думает, точно исповедуясь кому-то:
«Аттестат зрелости!.. Какая уж там была зрелость? Зеленый наивный мальчишка! Надеялся проскочить без испытаний. Надеялся, что жизнь развернется перед ним ковровой дорожкой. Не-ет, все обернулось по-другому. Выпали на долю испытания, от которых остаются шрамы не только на теле, но и на сердце.
Славное было детство, ясной выдалась юность! Радовался, что живешь в Советской стране, где победила справедливость, где люди свободны и равны. Знал, что за границами твоего мира лежит другой — мир насилия, нищеты. При мысли, что мог родиться не здесь, жутко становилось». Был беспечен. Верил: несокрушимая стена ограждает тебя от мира незнакомого и нежеланного. Верил, что надежно защищены твои села с медовым запахом акаций и черемух, твои города, пахнущие угольным дымком и известкой. Верил, что вечны твои густоколосые хлеба и высокотрубые заводы; что все богатство твое священно, а люди, обступившие тебя ласковым кругом, неприкосновенны.
Но стена рухнула. Лютая беда хлынула в пролом. Падали твои города, в прах превращались твои села. Люди гибли на виселицах, в шурфах шахт, горели в печах лагерей смерти.
Беда была внезапна, как взрыв. Она надолго оглушила тебя. Только сейчас ты приходишь в себя, только сейчас все становится понятным и реальным...»
Впереди более четырехсот километров дороги. «Добрыня» плетется двенадцатиузловым ходом. Значит, колыхаться придется долго. Только послезавтра на рассвете засинеют сосны острова Найссаар. Сквозь туман пробьется шпиль церкви святого Олая, затемнеют обгорелыми стенами невысокие дома города. На рейде — пусто. У развороченных торпедами стенок — десантные катера. Обгорелый, разрушенный Таллинн все так же будет простирать свои каменные руки, обнимая бухту.
Михайло пойдет на песчаный полуостров Пальяссаар. Он должен узнать, есть ли боезапас в хранилищах, годны ли погреба для приемки нового.
Но не будем торопиться. Впереди еще долгий путь. Еще далека земля рослых, белобрысых, чуть хмуроватых людей — земля рыбаков, лесорубов, пахарей. Еще не пришло время, когда можно будет снять бескозырку и сказать:
— Тере, Эести! Здравствуй, Эстония!
«Добрыня» швартовался у стенки Пальяссаара. Михайло застегнул бушлат на все пуговицы. Простучал по шатким сходням, вылетел на стенку.
Когда-то в финском домишке, что стоял слева, размещались минеры. Михайло часто заглядывал к ним. Поднимал руку, говорил, помахивая ладонью:
— Привет морским труженикам!
Хлопцы шутили:
— А, это из дивизиона... как ее... погоды?
Домика нет. Только низкий фундамент да стебли сухой травы. Даже пепел выдуло. А направо, на песчаный бугор, и смотреть боязно. Одинокий ствол ветлы — и больше ничего. Ни стен, ни крыши, ни окон, жадно глядевших на горящий город. Холм, и на нем ствол печального дерева.
Где же искать Кузнецова?
В поселке сказали, что старика видели в Ко́пли.
Копли — район Таллинна. Там политехнический институт, заброшенные стапеля, Русско-балтийская гавань. Это не так далеко. Надо дойти до трамвайной линии.
На столбе знакомая дощечка: trammi peatus (трамвайная остановка). Вагончик маленький, не электрический. Он стучит моторчиком, катится по узкой линии неторопко. У выхода знакомый ящичек: Piletite kast. Как славно звучат давние, точно пришедшие из детства, слова: «трамми пеатус», «пилетите каст» или, скажем, «кивиыли».
Кивиыли — это сланец, белесый мягкий камень. Он горит в печах электростанций, в топках паровозов, в домашних печках. Весь город попахивает дымком кивиыли.
Ты опять в Таллинне! Кланяйся людям, приветствуй каждого:
— Тере, тере!..
Впереди, за перегородкой, сидит молчаливый вагоновожатый. Черноволосая его голова показалась знакомой. Конечно, Юхан! Волосы в колечках, широкоплечий. Михайло подошел поближе. Держась за стойку, наклонился вперед.