— Рад вас видеть! Что новенького? — Он стоял перед Михаилом в стеганом халате — высокий, сутуловатый. Михайло не успел опомниться, как его потертая шинелишка уже оказалась в руках хозяина. Он смутился.
— Я сам.
— Э, пустяки, проходите, рассказывайте, как живете, над чем работаете?
Михайло присел на тахту, покрытую тяжелым ковром. Над тахтой на стене прикреплены рожки, жалейки, дудочки — старинные инструменты, от одного вида которых у Михайла потеплело на сердце. Комната узкая, с одним окном, стены сплошь закрыты книжными полками. Справа от окна — письменный стол, на его передней стенке — маленькие, как соты, ящички, куда понапихано всякой всячины. На столе лежат вразброс рукописи, книги, папки, карандаши, ручки, лезвия, костяной нож для разрезывания страниц. «Поэтический беспорядок, — подумал Михайло, — в канцеляриях, там все прошнуровано, пронумеровано и аккуратно разложено по полкам, а здесь черт ногу сломит, зато, должно быть, мысли текут свободно». Он рассматривал кабинет, внешне казался спокойным, но сердце его то частило, то вовсе замирало. Он косил глазом на учителя, читающего его поэму, думал: «Что-то он скажет?» А Сан Саныч причмокивал губами, тянулся то и дело за карандашом, но пока ни разу не взял его в руки. Он откладывал в сторону листок за листком. Но что было написано на его лице, Михайло не видел, потому что учитель сидел к нему спиной. Может, взять в руки толстенный том Брема, полистать, полюбоваться сочными иллюстрациями, порадоваться тому, как богата живая природа?..
Наконец-то Сан Саныч взял карандаш в руки.
— Послушайте, так не годится! Кто ваш герой? Человек, видевший «поборы да плети бояр», он заблуждается, способен пойти на крайность. Я согласен, его не следует, как марионетку, дергать за веревочку, заставлять делать угодное вам, но и сливаться с ним автору тоже не следует. Вы родились и воспитывались в ином мире, у вас иная идеология, иная психология. Почему же порой не разграничиваете его мысли со своими, его переживания со своими?
— Я чувствую его, как говорится, кожей, я страдаю вместе с ним, мне все близко... — начал оправдываться Михайло.
— Отлично! Но вы, автор, должны быть выше героя, знать больше, видеть дальше. Не следует подтягивать его уровень мышления до своего, но в то же время нельзя опускаться до его уровня. Опрощение — штука скверная! — Сан Саныч раскурил погасшую трубку, пустил успокоительно-пахучий дымок «Золотого руна». — Больше настойчивости, отбросьте скованность, считайте, что выше вас никого нет: над вами, как говорится, ни бога, ни черта, вы правите миром, от вас зависят судьбы людей!..
— Иногда приходится думать и о том, чтобы напечататься. Признаюсь, я избалован: на флоте все, что выходило из-под пера, попадало на полосу.
— Не иронизируйте над прошлым. В войну все мы делали нужное дело. Ваши стихи, как и вы сами, тоже были на службе. Сейчас происходит ломка: надо войти в мирную жизнь, освоить новые темы. Одним это удается легко, другим — труднее. Появится второе дыхание — пойдете уверенней. Вижу, оно у вас появляется.
— Работать я готов, только бы не впустую.
— Наивный человек! — Сан Саныч поднялся с кресла, подошел к полкам, показал на нижнюю, где стояло на ребре много папок. — Все пока не печаталось. И не знаю, увидит ли когда свет. Но я должен был это написать: через себя нельзя перешагивать. Да, необходимо рисковать, рисковать! Литература — занятие для смелых, робким здесь делать нечего!
Тоненькой и жалкой показалась Михайлу собственная рукопись.
Как быстро летит время! Кажется Михайлу, только вчера стоял у входа в институт и думал: «Если примут, не будет на свете человека счастливее меня!» И вот годы позади. А видел ли он счастье? Вряд ли. Возможно, и встречал его ненароком, да лица не распознал.
Сегодня творческая суббота, в какой-то мере итоговый день. Семинарское занятие вынесено в большой зал. Приглашены все преподаватели, приглашены студенты других курсов, гости. Михайло Супрун выступает вместе со своими однокурсниками. Если бы вдруг появился Станислав Шушин, он бы, наверное, сказал:
— Ну что ж, до-ро-гой мой. Я отсутствую, сам понимаешь, по уважительным причинам. Отстал. Ты вырвался вперед, в каком-то смысле стал старше меня. Значит, надо показать, чего ты стоишь, защитить честь свою и своего друга. Ни пуха ни пера!
А у Курбатова отношение к сегодняшнему событию такое:
— Творческая суббота далеко не защита диплома, не финиш. А вот к финишу я приду с изданной книгой стихов, положу ее на стол — и все ахнут.
Нико Ганев и Жора Осетинов выступили со своими стихами раньше других. Нико держался молодцом, еще бы: подпольщик, партизан! Многие стихи написаны в гестаповских застенках. Его песни поют в Болгарии. Потому зал, что называется, бушевал от восторга. Жору Осетинова встречали скромнее.
Как встретят Михайла Супруна?
Утром он съел плавленый сырок и бутерброд с маргарином, выпил вместо чая кружку холодной воды, поболтал в ней ложечкой по привычке. Помнит, во время блокада Ленинграда на флоте бытовала шутка: чтобы чай был сладким без сахара, надо провернуть ложечкой в кружке двести семьдесят пять раз. Почему избрано именно такое число, никто не знает.
Время уже было поздним, но голода Михайло не чувствовал, он заглушал его табаком, то и дело выходя на лестницу покурить.
Когда же его очередь?
Зал был набит до отказа. В среднем ряду Михайло нашел взглядом Лину и Перкусова — они пришли «поболеть» за него. Еще до начала вечера Михайло познакомил Лину со своим флотским другом, нашел им место, посадил, сам же или подпирал стенку у входа в зал, или топтался на лестничной площадке. С кем бы ни стоял, о чем бы ни говорил, мыслями все равно был там, на трибуне: «Что скажу, как скажу?»
И вот сигарета полетела в урну. Поправляя ремень, пошагал по широкому проходу к сцене. Красный стол президиума надвигался на него неумолимо, а голову сверлила единственная мысль: «Только бы добраться до трибуны, только бы взяться за ее борта, а там все пойдет хорошо!»
Лаборантка кафедры творчества начала читать рецензию, и Михайло почувствовал, как кровь прихлынула к щекам, от волнения заложило уши — ничего не слышно. Лаборантка, видимо, и в самом деле читала тихо, потому что с задних рядов донеслось: