Литмир - Электронная Библиотека
A
A

2

Возле углового светло-серого дома, что на пересечении улицы Горького с Тверским бульваром, стоял газетный щит. Михайло часто ходил к этому щиту, подолгу топтался возле него, пробегал жадными глазами все полосы от первой до последней. Охватывал взором развернутую на щите газету, враз замечал, где стихи, и уже весь тянулся к ним, прочитывал не торопясь, снова возвращался к началу. Когда стихи приходились по вкусу, запоминал их наизусть, а это не требовало особых усилий: память у него цепкая. Когда же стихи не радовали, морщился, осуждающе покачивал головой. И такое случалось часто, потому что газеты нередко печатают стихи, написанные специально к дате, к событию, торопливые, невыношенные. Такие стихи казались Михайлу деревянными, их строки были уныло подогнаны друг к другу, словно планки забора. Так же, как планка, их можно менять местами, и смысла от перестановки не убавится и не прибавится.

По соседству с газетным щитом — щит для афиш.

Среди афишных портретов Михайло заприметил знакомое, больше того, дорогое ему лицо: маленькое, круглое — не в меру крупные окуляры делали его еще меньше, чей оно было на самом деле, — морщинистые губы плотно сжаты. Было видно, что какая-то боль тревожит этого человека изнутри. Глаза его, проглядывавшие из-под стекол очков, были нацелены прямо в Михайловы зрачки и, казалось, просили: «Подойди, братец, стань поближе. Вы, молодые, даже не подозреваете, как нам порой необходимо ваше присутствие!»

Да, это был Федор Алексеевич, и в портрете сказывался весь его характер: несмотря на какую-то внутреннюю угнетенность, все же подбородок вскинул дерзко и этим как бы заявлял: «Мы еще посмотрим!»

Ниже портрета синими густыми буквами тиснуто имя писателя и название его новой книги: «Повесть о прошлом». Мелким шрифтом сообщалось о том, что районная библиотека приглашает желающих на читательскую конференцию. Михайло решил, что ему необходимо пойти в библиотеку. Он читал повесть, она тронула его достоверностью, убедительностью. И пейзажи, и картины быта, и действующие лица зримы. Всему веришь, сопереживаешь. Но пошел он не затем, чтобы выступить и передать впечатление о прочитанном, вовсе не затем. Перед его глазами алела приписка: «Автор присутствует», она и повлекла, захотелось увидеть Федора Алексеевича, если удастся, может, и пожать его небольшую суховатую ладонь.

Михайло опоздал, потому и пристроился в последнем ряду переполненной читальни, не думал, что Федор Алексеевич его заметит, но тот заметил, кивнул, копна седых волос шевельнулась, окуляры блеснули, как показалось Михайлу, приветливо. И подбородок снова поднят гордо.

Михайло успокоился. Приглядываясь к Федору Алексеевичу, не находил в нем перемен. Может быть, не находил оттого, что не мог разглядеть, так как сидел на большом расстоянии? Федор Алексеевич казался спокойным, но руки его выдавали: он их то клал на стол ладонями книзу, то сжимал в кулаки, они то хватались за очки, то отправлялись без цели в карманы. Михайло наблюдал за ним долго, замечал и то, как вдруг косились глаза учителя в сторону трибуны и в них просвечивало недовольство, и то, как нервно подрагивали сухие губы. «Все такой же!» — удовлетворенно заключил Михайло.

Выступающих оказалось много, большинство из них говорило, как показалось Михайлу, не то и не о том. Но вот на трибуну взобрался, покашливая, суховатый старичок, по виду сверстник автора, начал говорить тихо и, пожалуй, скучно. Вскоре, однако, глухие его слова зазвучали яснее, проникновенней. И как-то так случилось, что Михайло перестал их слышать: всколыхнулось в памяти, ожило свое, увиденное и пережитое за последние годы. Вместо розовых стен читального зала, вместо мертвой зелени пальм, вырастающих из кадок, вместо яркого огня массивных бронзовых люстр он увидел ночное село в далекой бессарабской стороне, где живут сейчас отец и мать. Хатки-бурдейки, прижатые к самой земле, и над ними — черные кроны хмурых акаций. Темным-темно вокруг, тишина, даже слышно, как вздыхают в стойлах волы. Но вот из-за бугра выкатилась полная луна, поднимаясь все выше, высветила дворы. На артельном току ожили веялки, загруженные зерном, они погнали ветер крыльями барабанов, и понеслись по лощине перестуки их решет: «Туки-туки, тук-тук-туки...» Это Довба поднял село, торопит всех с уборкой. Летом день что год, но все мало времени, если ночь выдается лунной, он и ее в день обращает, поспать не дает.

— Го-го, мэй-брэй, зима придет — спи досхочу!

Коротка июльская ночь. Не успевают в третий раз протрубить певни, как уже позеленеет на восходе небо, тяжелая, как ртуть, роса упадет на травы, обожжет босые ноги подпасков. А на токах, на их чистой, плотно утоптанной земле уже разостлан для молотьбы овес. Нет лучшего корма для скота, чем овсяная солома. Золотые ее стебли, сильно расплющенные катками, бережно приглаженные доской-теркой, которая ходит за катком, зимой становятся и впрямь бесценными. В центре тока — сам Довба, в его руках длинный повод, на котором он удерживает ходящих по кругу лошадей, понукая:

— Гай-гай, ступай шибче, ступай шибче!

Стучит каменный ребристый каток, аж в ногах отдается, сухо шипит солома под доской-теркой, у которой под брюхом ножаки́; стальные угольнички — отполированные, остро отточенные — секут солому, полосуют, словно приговаривая: «Хороша будет полова, хороша-а!..» В дело вступают вилы, бережно перетряхивают солому, следя, чтобы и полова и зерна упали на землю, бережно относят солому к стогу, полову сгребают граблями в кучу, зерно собирают в ворох широкими деревянными лопатами. С утра заскрипят груженные хлебом каруцы в сторону железнодорожной станции на ссыпной пункт. Каруцы будут скрипеть днями и ночами — долго, тревожно. Придут селяне в бурдейку к председателю, потребуют хлеба. А что он им сможет сказать? «Все, что собрали, вывезли по хлебопоставкам, в закромах осталось только на посев...» Наедине с собой обхватит голову руками председатель Довба, покачает ею, задумается в отчаянии: «И сеять, и косить, и молотить — все умею, все понимаю. Но для чего надо забирать у колхоза все, понять не могу!» Пойдет Довба к директору МТС.

104
{"b":"98102","o":1}