Я видел Эллиту до ее отъезда еще несколько раз, но, если говорить откровенно, для меня она уже отсутствовала: я думал только о тех двух месяцах, которые отделяли меня от ее возвращения, и ожидание мое уже началось. Эллита находилась бесконечно далеко от меня, по существу, дальше, чем сама Аргентина, с того самого момента, когда мне сообщили о ее отъезде. Она была очень нежна эти последние несколько дней. Возможно, она наконец заметила мои переживания, возможно, она и сама немного переживала, но только теперь ее нежность, ее ласковые слова, ее поцелуи казались мне неискренними, во всяком случае чересчур легковесными по сравнению с тем удовольствием, которое она надеялась получить от путешествия, а следовательно, от разлуки со мной.
Стоит мне вспомнить те несколько дней, как я тут же оказываюсь во власти тоскливого ощущения: исходившая от них печаль была не только печалью невыносимо затянувшегося прощания, которое заставляло меня воспринимать мою любимую уже как отсутствующую, разговаривать с ней, целовать ее в ее отсутствие, убеждать себя, что я сжимаю в объятьях лишь тень (но тень, излучающую аромат Эллиты, отчего и нежность ее кожи, и сладость ее губ уже содержали в себе сожаление об этой нежности и об этой сладости). Страдал я главным образом из-за того, что не знал, какие чувства испытывает на самом деле Эллита, чье радостное возбуждение накануне путешествия было очевидно и чьи слова любви звучали все более фальшиво, а любовные жесты выглядели машинальными; одна из мук обманутого любовника состоит в том, что он постепенно начинает осознавать извращенную вездесущность возлюбленной, которая оказывается наиболее «отсутствующей» как раз в его объятиях: отныне она будто спит одновременно в двух постелях, в одной из которых находится ее охваченное дремой инертное, неодушевленное тело, тогда как в другую ее влекут мечты и желания. Так что целующая меня Эллита находилась уже в другом месте и отдавала мне в это время лишь свое неодушевленное или, как я только что выразился, «неодушевленное» тело. Я видел, что ей не терпится оказаться поскорее в Аргентине, в своем родном доме, расположенном в нескольких километрах от Буэнос-Айреса. И я, в свою очередь, становился нетерпеливым: несмотря на то, что я по-прежнему продолжат бояться ее отъезда, одновременно я ждал его, как некоего избавления.
Она решилась собирать чемоданы у меня на глазах, возможно, предположив, что, приобщая меня к своим дорожным приготовлениям, сможет притупить мою печаль. Однако для меня это были приготовления к нашей разлуке: она проявила бы больше великодушия, если бы скрыла их от меня, и я сердился на нее еще и за то, что она не почувствовала этого.
Я вспоминаю те два огромных раскрытых чемодана посреди комнаты и стопки одежды на кровати, на комоде, на маленьком письменном столе. Эллита не любила ни выбирать, ни укладывать. Она выложила все из гардероба и платяного шкафа и теперь не знала, что делать дальше. Она показывала мне свои платья, прикладывая их к себе, как передники, чтобы я мог оценить складки в верхней их части и то, как ниспадает ткань внизу. Она гордилась тем, что у нее столько платьев, что она даже не помнит ни того, когда купила то или иное, ни того, что вообще их покупала. Естественно, взять их все она не могла. Она хотела знать мое мнение: какая из этих юбок ей больше идет? Нужно ли ей брать с собой эти корсарские панталоны? Не слишком ли они ее обтягивают? Ей не хотелось, как она не без кокетства заявляла, «давать повод для зависти» местным девушкам.
Я что-то наугад советовал ей, чтобы поскорее покончить со всем этим, и уходил в темницу своей ревности, где теперь должны были протекать мои дни, наполненные невольными мыслями об удовольствиях Эллиты в Аргентине, без меня.
Видя, как исчезают в чемодане блузки, которые буквально накануне с нежной горячностью мяли мои пальцы, я продолжал ощущать у себя на губах их шелковистое прикосновение. Я вынужден был присутствовать и при том, как исчезает тонкое белье, кружева и оборки, которые теперь не нужно было ни прятать от меня, ни убирать подальше от моих лихорадочных рук, потому что теперь все это уходило, ускользало по-настоящему. Я видел, как сама Эллита уходит от меня частица за частицей.
Она пожелала, чтобы наше прощание перед двухмесячной разлукой состоялось в аэропорту, и сказала, что покажет мне террасу, откуда я смогу наблюдать за взлетом самолета. У меня не хватило мужества уклониться от мизансцены, где главными действующими лицами были мои огорчения и переживания. Я и без того страшно боялся, как бы моя любимая не уехала в плохом настроении, поскольку малейшая ссора между нами, усиленная расстоянием, грозила разрастись до немыслимых размеров.
Однако превратности уличного движения в Париже лишили Эллиту трогательного прощания: наша машина приехала в Бурже за пятнадцать минут до взлета, и моя беглянка тут же исчезла, похищенная двумя стюардами, за дверью с надписью «На посадку», в то время как барон, уже исчезая из моего поля зрения, выкрикивал шоферу указания, призывая того проследить, чтобы чемоданы улетели следующим рейсом.
В тот день шел мелкий пронизывающий дождь. Небо лежало на горизонте, словно испещренная черными прожилками мраморная плита. В машине я сначала надеялся, что из-за плохой погоды вылет отложат, но потом убедил себя, что будет лучше, если она улетит без задержки. Пока шофер занимался багажом, я искал террасу, про которую она говорила, но из-за переживаний и грусти расставания так разволновался, что не сразу нашел ведущую туда внушительную лестницу. Наконец я поднялся наверх по ступенькам и оказался там в одиночестве, как на палубе осыпаемого солеными брызгами океанского лайнера. Самолет только что замер в начале взлетной полосы и гудел всей мощью своих моторов. Дождь, превращаемый винтами в пар, образовывал вокруг машины густой туман, что-то вроде жидкой оболочки, внутри которой находилась Эллита, плавающая уже в иной стихии, в подвижной призрачной среде, где, возможно, берут начало наши иллюзии, наши сновидения, и на какое-то мгновение мне показалось, что Эллита никогда и не существовала по-настоящему, что и сама она была лишь сном и что сегодня вечером она возвращается в свое естественное состояние, смытая дождем, как те эфемерные творения, неловкие порождения наивного воображения, что видишь порой нарисованными мелом на тротуарах.
Внезапно «Суперконстеллейшен» отдал невидимые швартовы и вырвался из жидкой стихии, оставляя за собой дымчатый след. Перед моими глазами мелькнул пунктир засверкавших иллюминаторов, и я попытался вообразить себе, что Эллита прижалась, быть может, лицом к стеклу, которое отделяло ее теперь от остального мира, стараясь разглядеть террасу, где она попросила меня находиться в эту минуту. Потом самолет растворился в однородной серой массе, где земля и небо составляли единое целое. Я уже не смог бы сказать, оторвался он от взлетной полосы или все еще продолжает бежать по ней, подобно несущемуся над гребнями волн кораблю. Вскоре от той, которую я так любил и которая удалялась от меня, остались лишь два поочередно вспыхивавших маленьких огонька – зеленый и красный, – тоже исчезнувших в воздухе.
Шофер отвез меня домой, так что в течение немногим более часа я еще пребывал в машине, в осиротевших владениях Эллиты, отчего мне пришлось вкусить всю горечь ее отсутствия. Я пока не осмеливался думать о тех местах, об улицах, аллеях Булонского леса или просто автобусах, где мне отныне предстояло предаваться лихорадочно-навязчивым мыслям о разделяющем нас расстоянии.
Я повернул ключ в замке, стараясь как можно меньше шуметь, и укрылся в своей комнате, надеясь, что маман не слышала, как я вернулся. Уже вечерело, а мне казалось, что я пришел на рассвете с праздника и что на улице царит особая тишина раннего утра: безмолвие отрезвевшей души, в которой, однако, еще звучат последние отзвуки едва успевшего развеяться счастья, уже настолько далекого, что все случившееся кажется сновидением. В такое утро хочется пожелать, чтобы мир вообще никогда больше не просыпался.