— Да куда же мне на старости лет... — начала было Евгения Павловна, прежде учитель, а сейчас никто.
— А хоть куда. Вас еще с лета предупреждали. Есть постановление, принятое властью: ликвидировать незаконно возведенные строения.
Он сел в «уазик» и уехал. Следом уехали и автобусы с омоновцами и с демонтажниками.
Людей из порушенных домов приютили соседи. Вещи, те, которые был смысл беречь, отнесли в сараи, куда ж их еще деть.
Тягач, бульдозер и стенобитный агрегат отвели за околицу, недалеко, метров на двести. За околицей и был лагерь дестроеров — так на заграничный манер прозвали демонтажников, а если точнее, работников передвижной мехколонны строительно-монтажного управления номер четыре.
В лагере, помимо техники, поставили два балка: один омоновский, другой — для строителей. Омоновцы с транспортом — «уазиком», но не щегольским, новым, на котором уехал командир, а с самым обыкновенным, «скотовозом».
Строителям транспорта не досталось. Да и смысла нет. Отправлять на ночь тяжелую технику в район — так вся ночь и уйдет. И горючее нынче недешево. И зачем отправлять, если завтра с утра нужно приниматься за дело? А оставлять без присмотра — ни-ни. Не те нынче времена.
— Ивана-то забрали, — сказал Макар Степанович.
— Не скрылся, значит?
— А он и не собирался скрываться. Забежал на свой двор, там его и взяли.
— Били сильно?
— Крови не было. Снаружи, понятно. Внутри могли что и отбить. Сунули в автобус, под сиденье. Я с ним хотел, не взяли. Стой, говорят, куда поставили, и не рыпайся. Иван-то думает, его побьют, так он к афганцам пойдет за подмогой, — видно было, что Макар Степанович насчет подмоги сомневался. Я тоже. То есть сомнений никаких не было, была уверенность — никто из норки не высунется.
Темнело быстро. Январь же. В балках топили печурки: из труб шел веселенький дымок.
— Пять омоновцев оставили, и строителей тоже пятеро, — зачем-то сообщил мне Макар Степанович. Может, для истории. Я ж по профессии историк, историк-никто.
Никем я и вернулся в свой дом. Моим он будет еще дня три-четыре, если дела будут развиваться по обыкновенным сценариям. Они, сценарии, просты: поселок сносят под предлогом того, что права на землю не оформлены. Или оформлены неправильно. Или он, поселок, расположен в природоохранной зоне. Или здесь будет возведен важный объект оборонного значения. И так далее, и тому подобное. Итог один: поселок разрушен до основания, а затем строится что-то другое, главное — для других людей и, разумеется, уже на совершенно законных основаниях. Например, в соседнем районе, в Листвянке, что граничила с заповедником, теперь элитная экодеревня, минимальная цена коттеджа — миллион европейских рублей. Для москвичей, может, не дорого, а для нас...
Впрочем, Москва рядом, можно сказать, одним боком мы к ней прислонились, и она через этот бок нам все нутро и выгрызла.
Куда девались люди Листвянки? Хорошо, если есть близкие родственники, готовые приютить. Хорошо, если есть деньги, позволяющие купить жилье. Не обязательно квартиру в городе, хотя бы домик в деревне. Но чем там жить, в деревне? Тут многие работают в области, кое-кто в — в Москве. Хорошо, если останется работа, позволяющая снять жилье в самой Москве. Хорошо, если останется подходящая веревка и кусок мыла.
Электричество в Дубравке отключили аккурат тридцать первого декабря, и тьма вокруг лишь изредка разбавлялась огоньками керосиновых ламп или свечей.
Печь давно погасла, пришлось налаживать заново. Вообще-то в доме был газовый котел, но газ тоже отключили, одновременно с электричеством.
Дубраву объявили природоохранной зоной в восемьдесят седьмом году, хотели строить что-то правительственное. Часть жителей успели расселить. Потом советская власть кончилась, кончились и расселения. Дома еще не рушили, и бывшие хозяева, получившие новое жилье, быстренько продали их беженцам, прибывавшим отовсюду. Те, обжившись, стали перебираться в город и перепродавать жилье уже по второму разу. Некоторые даже строились, а почему не строиться? Ближайшая станция в четырех километрах, до Москвы электричкой три с половиной часа, если экспрессом, есть газ, электричество.
Кто-то в Дубравке жил, а городское жилье сдавал, а кому-то сдавать было нечего. Вот мне, например. Ну, я-то молодой, для меня и дом в деревне — дворец.
И вот теперь пришел черед Дубравы.
Итак: близкие, готовые меня принять, отсутствуют. Работы нет, но готовы взять обратно, сотрудником архива с окладом в семь тысяч восемьсот российских рублей. За эти деньги снять можно разве что кошку с дерева (не шучу: у знакомых москвичей котенок залез сдуру на березу, операция по спасению обошлась в семь тысяч).
Веревка и мыло? Их у меня есть, но — перебьются.
Я вышел во двор. Ветер и снег примерялись друг к другу, но до завирухи пока не дошло.
В сараюшке, в углу, стоял ящик с полудюжиной «синего ангела», средства для мытья стекол. Наши пробовали его на опохмелку — не пошло. Один умер, двое на всю оставшуюся жизнь ослепли, а главное, хмеля никакого, зря только пили.
Я переложил бутылки из ящика в белую сумку, сшитую из синтетической мешковины. Вернулся домой. Нет, пить я не собирался, да в бутылках и не стекломой был, а нечто иное. Коктейль Молотова. Все по инструкции: бутылки наполнены на две трети, стенки обмазаны патокой, осталось заменить пластиковые пробки на бумажные. Вот они, из туалетной бумаги «Солнышко» (с юмором у людей хорошо), с охотничьей спичкой в середке.
Но я не торопился. Прежде чем менять пробки, неплохо бы переменить белье. Да и самому измениться, а уж к лучшему, нет — как судить.
Печь грела на совесть, ветер в трубе изображал полет валькирий, а я выскочил нагишом из дома и принял снежную ванну. Бодрит и освежает лучше всяческого кофе. Вернулся под крышу и оделся в чистое белье — действительно, белоснежное. Кальсоны (не модно, но эффективно), фуфайку, толстые носки, удобные перчатки и шапочку. Шапочка моя легко растягивается на все лицо. Такой вот фасон. Полоса для глаз, и довольно.
На часах всего-то десять. Традиции предписывали ждать полуночи, здравый смысл — трех часов пополуночи, когда сон большинства наиболее крепок, а меньшинства... Ну, я сам меньшинство.
Поэтому можно было и отдохнуть перед делом, но я человек слабый и спешил отделаться, мол, сделал дело, и спи смело. Или гуляй, кому что нравится. Я поменял пробки в бутылках, Вернул бутылки в сумку. Прилег на пол. По традиции. Есть обычай присесть на дорожку, а у меня — прилечь. Пол у меня чистейший, боцман царского флота пылинки не найдет. И дорожка тоже чистейшая — в этой комнате. В нее, комнату, чужие не ходят.
Было темно, в соседском доме, что справа, спали, слева — укладывались. Строения не то чтобы совсем уж рядом, и забор хороший, просто слух у меня к ночи обостряется. И зрение. И нюх. И...
У дома Зениных неладно. Ломятся в дом Зениных. Не иначе, за Ирой пришли.
Зенины от меня шагах в полуторастах. Это хорошо. Шапчонку я натянул до самого подбородка, да и кто узнает меня — такого? Никто даже и не подумает. Толстый одышливый очкарик, к тому же ботаник, в смысле — историк. Никакого спецназа в биографии, никаких ушу-карате, обыкновенный трусоватый парень, да еще с кучей болячек — астма, сахарный диабет, астигматизм...
Я вскочил мягко, проворно. Половица не скрипнула.
Прошел в горницу, в сени. Вышел в пургу. И побежал.
Снег еще неглубок. К утру прибавит. Бежать бы так и бежать, но какое... Вот он, двор Зениных. Перед домом заезженный «УАЗ». Значит, омоновцы. Из тех, что остались на дежурстве. Все пятеро? Нет, четверо. Выбили дверь и сейчас тащили в машину Иру, которая и кричать-то не могла — во рту кляп-затычка. А чтобы не сопротивлялась, руки заломили.
Это хорошо, что они приехали на машине. Меньше будет беготни.
В пурге они не видели меня до последней секунды. А когда увидели, было уже все равно — она, секунда, была последней буквально. Для них. Впрочем, как считать. Возможно, мозг каждого еще и жил две-три минуты, если это можно назвать жизнью: шок от перелома шейных позвонков сознание отключает практически моментально. Но отключенное сознание не значит сознание мертвое.