После похорон и нешумных поминок Даша с дочерью переехала к матери. Но даже к внучке Тамара стала какая-то безразличная, ничто в жизни не задевало ее. Тихая, отрешенная, бродила она по дому, а то просто лежала на его диване, накрыв голову темным платком. Запах мокрых хризантем, сырой могильной глины преследовал ее повсюду.
Почему-то Саша снился ей молодым. Вот стоит он рядом с коляской, заглядывает в нее, и такая хорошая у него улыбка. Там, в коляске, весь в кружевах у лица — Дима. Ранний май, деревья почти голые, только-только пустили первые листочки, а он — в шерстяной гимнастерке, в галифе, в сапогах, с орденскими планками на груди. Странно, когда Дима родился, уже ни гимнастерки, ни галифе не было, протерлись, но он попросил сохранить их. Как-то, разбирая вещи, она увидела и поразилась, какие они узкие, маленькие, словно на подростка.
Он очень хотел сына, и вот стоит рядом с коляской, свесив над ней чуб, ждет ее. Сейчас она выйдет, вместе они пойдут в парк, но коляску он будет катить сам. И она засмотрелась на них в окно сверху, и даже во сне сердцу было радостно.
Среди дня он выходил к ней из двери, из шкафа с книгами, из угла, бесплотный, незримый для всех. Он выходил, и она разговаривала с ним.
Однажды, услышав, Даша заглянула в испуге:
— Мама, с кем ты говоришь?
Она сидела на диване, молча опустив голову.
— Ты только что говорила. С кем?
— С папой, — сказала Тамара спокойно и посмотрела на дочь, испугав ее.
— Мама, милая, ты сходишь с ума!
— Никогда больше не мешай мне. Пожалуйста, не мешай.
Она знала, он еще здесь, она чувствовала это, а они боялись, что мать помешалась разумом. И прятали от нее письмо, которое пришло на ее имя, это — чудо, что оно пришло. Его бросили в чужой ящик, и незнакомая женщина из другого подъезда принесла им. Может, потому и принесла, что слышала, какое у них несчастье. Конверт был странного вида, склеен из чертежной бумаги-миллиметровки, адрес напечатан на машинке неровными скачущими буквами. Даша перечитала письмо несколько раз, но однажды, торопясь на работу, забыла спрятать его. Оно попалось Тамаре на глаза, она бы не обратила внимания, но вдруг почувствовала тревогу. И прочла. Это было письмо Саше, записка — ей.
«Женщина! Имени вашего я не запомнила, но голос ваш мне что-то сказал. Вот зажала карандаш в зубы и выстукиваю на машинке по буковке. Уже лет шесть, как написала письмо вашему мужу, хотела отправить, а тут увидела его по телевизору вместе со Столяровым. И такие они друзья, так улыбаются вместе. А Столяров и есть самый первый палач, он подписал смертный приговор старшему лейтенанту Лесову. Мог хотя бы в штрафную роту отправить, если уж так им требовалось шкуру свою спасать, но он его — на смерть. Вы мужу скажите, брат его ни в чем не виновен, ему звезду Героя надо было давать, а его расстреляли, чтобы себя выгородить. Так пусть он хотя бы доброе имя его восстановит.
О себе писать нечего. Вернулась с фронта без обеих рук. Мать боялась, руки на себя наложу, да наложить-то нечего. Вот так всю жизнь она и тащит меня. Об одном жалею, не дал мне бог ребеночка от старшего лейтенанта Лесова.
С тем остаюсь в надежде Евгения Ковалева».
Другое письмо — Саше. Тамара с жадностью читала его:
«Здравствуйте, уважаемый товарищ Лесов!»
И «уважаемый» и «здравствуйте» неровно и жирно замазаны карандашом.
«Ваш брат, старший лейтенант Лесов Юрий Андреевич, был командиром нашего отдельного батальона, и вас, наверное, интересует его судьба. 23 января 1944 года была нам задача высадиться первыми на территории Керченского торгового порта. Впереди нас снарядом подожгло катер, он горел на воде; кто на носу нашего катера, у тех от жара волосы трещат, а кто на корме, руки протягивает погреться издали. Я жизнь прожила, всего навидалась, и теперь думаю: и в жизни так. Одни в огне горят, другие от огня руки греют.
Мы, конечно, высадились, хотя потери были очень большие. Это с воды видать было хорошо, пули трассирующие, снаряды огненные, как метелью мело. Бой был ужасный, сколько раз в рукопашную переходили. Старший лейтенант Лесов, я лично сама видела, лично уничтожил дот, там много было оккупантов. За два-три часа мы очистили город, буквально расхаживали по улицам. А в восемь утра обрушился на нас артиллерийский и минометный огонь небывалой силы. Нам обещали артиллерийскую поддержку, но ее не было. И высаживались мы тоже без артподготовки. Комбат диктовал, а я передавала открытым текстом: „Прошу немедленную помощь. Боеприпасов нет, люди погибли“. Сам он был ранен в грудь и в левое бедро, я его перевязала. Держались мы до последней возможности, комбат сам гранатой подбил танк, когда он прорвался во двор к нам и давил раненых. Жутко было смотреть, как раненые, безногие стрелялись, чтоб не попасть в плен.
Соединились мы с остатками батальона примерно часов в двенадцать. Опять заняли круговую оборону, продолжали бой. Все поголовно ранены. Вышли из окружения с боем, ночью, сняв вблизи передовой двух часовых.
В Жуковку, на базу, нас привезли на машине. Старшего лейтенанта Лесова арестовали сразу же. А ему ведь был приказ: если подмога не сможет подойти, выводи людей.
На допрос вызывали нас по одному. А допрашивали трое, один из них — этот самый Столяров. Теперь он — заместитель Генерального прокурора, а тогда был генерал-майор. Приписали нам самовольный уход с поля боя. А в живых осталось нас меньше 20 человек, и все — раненые поголовно.
Через несколько дней нас, оставшихся в живых, а также офицеров других частей вызвали в каменоломни, к месту расстрела. Шел мелкий дождик, день был пасмурный. Каменоломня большая, там было несколько палаток, в одной помещался трибунал. Мы стояли под дождем. И вокруг каменоломни и у палаток стояли солдаты и офицеры в форме НКВД, хорошо вооруженные.
Всех нас построили, потом из палатки трибунала вывели старшего лейтенанта Лесова. Подвели к нашему строю, поставили лицом к нам. За то время, что я его не видела, он так изменился, что трудно было его узнать. И меня он тоже не узнал, хотя стоял близко. Или не захотел подать виду.
Председатель трибунала Столяров стал слева от старшего лейтенанта Лесова, справа стоял какой-то капитан. Форма на нем новенькая, сапоги лаковые. Столяров зачитал приговор и сказал: „Комендант, привести приговор в исполнение!“ И вот этот капитан вытащил наган из кобуры, шагнул к старшему лейтенанту Лесову, взял его за левое плечо, рванул к себе: „Поворачивайся!“ При неполном повороте он выстрелил ему в затылок. После выстрела произнес: „По изменнику Родины!“. Затем генерал подал нам всем команду: „Кругом!“. Но я видела, как капитан нагнулся и выстрелил вторично в голову. Тело старшего лейтенанта Лесова дернулось, он даже попытался встать.
Забыла написать: когда зачитан был приговор, старший лейтенант Лесов сказал очень тихим голосом: „Я же подавал кассацию“. Это были его первые и последние слова. Он ни о чем не просил, смерть принял достойно и мужественно. И вот что еще поразило нас всех: в момент расстрела одет был старший лейтенант Лесов в сапоги и на голое тело был надет полушубок, шапки не было. Полушубок расстегнут, грудь и левое бедро перевязаны, на бинтах — засохшая кровь. Как я перевязала, так с тех пор никто его не перевязывал.
В моих глазах он остался настоящим героем, в страшнейшей боевой обстановке честно выполнил свой долг.
Бывшая радистка Евгения Ковалева».