У костра одна сигарета шла по рукам, друг другу передавали крышку термоса с чаем, делились всем, что у кого было. И чувство дружества и тепла соединяло людей.
От мокрой кожаной Диминой куртки шел пар, и, разомлев у огня, Дима сам не заметил, как задремал, уронив голову отцу на плечо. И Лесов сидел не шевелясь. Вторая ночь без сна, веки набрякли, отяжелели, но на его плече спал сын.
Эта ночь, он знал, решающая. Впереди блестело под дождем широкое, пустое и голое пространство Бородинского моста, горбом уходящего вверх. За ним — невидимые отсюда танки. Они уже показывались, и почему-то их отвели за мост. Но сообщали, что предъявлен ультиматум: если через час не освободят Белый дом, его будут брать штурмом. Прошел час и еще час, и еще, штурма не было. По рукам передавали листовку: обращение Ельцина к военнослужащим. При свете костра Лесов читал: «„Порядок“, который обещают вам новоявленные спасители Отечества, обернется концлагерями, подавлением инакомыслия, ночными арестами… Над Россией сгустились тучи террора и диктатуры».
Сквозь горячий воздух и пар над пламенем костра зыбился вдали Белый дом, такой беззащитный: стекла, стекла, сплошные стекла. И в то же время в какой-то миг Лесов поразился дикой красоте этой ночи: черное небо, уходящая ввысь белая громада, люди в свете костров и близкое дыхание опасности оттуда, из-за пустого мокрого пространства моста, как из-за горы. Почему нет штурма? Сведения доходили отрывочные и самые противоречивые. Говорили, к Москве движется Витебская десантная дивизия и 103-я дивизия КГБ. А в то же время на подмогу Ельцину идет брянская школа милиции, и она уже где-то близко, но отдан приказ разоружить ее.
Опыт военного человека подсказывал ему: что-то не ладится там, на той стороне. Самое опасное в таком деле — потерять темп. Чтобы взять сейчас Белый дом, не нужно столько дивизий. Или уверенность потеряна? Уже дали людям повидать боевые машины перед Моссоветом, на Манежной площади, и люди не испугались. Не решаются? Но и отступать им уже некуда. А страх — плохой советчик, со страху, шкуру свою спасая, на что угодно могут пойти.
Дима пошевелился, глянул мутными со сна глазами:
— Я спал?
— Чуть вздремнул.
— А ты?
— Тоже.
— Ничего ты не спал, — и, зевая, потянулся до хруста в плечах. — Пойду погляжу, что делается, послушаю, что говорят.
Вернулся он скоро:
— Отец, — и строго строгими глазами смотрел на него, — ты бы домой шел, а? Нельзя, чтобы женщины наши в такое время оставались одни.
— Что там, рассказывай.
— Черт его знает, поговаривают, какая-то «Альфа»… Особое подразделение КГБ. Они брали дворец в Кабуле.
— И в Вильнюсе телебашню… Тоже были задействованы.
— Что ты про них знаешь?
— Это — серьезные ребята. И хорошо вооружены. Даже какое-то есть у них секретное оружие. Но, может, это — вранье.
— Они будут штурмовать. Нельзя, чтобы мы оба здесь…
Какое мужское, мужественное лицо у сына. И плечи мужские, широкие. А шея… Шея в открытом вороте еще юношеская. И вот такого могут убить. Он будто впервые увидал, какой красивый у него сын.
— Если что…
— Хорошо, — сказал Лесов, не дав сыну договорить. Он понял, Дима хотел сказать о своих мальчиках. Если суждено им остаться без отца… Но вот этого он и не дал договорить. — Хорошо. Ты прав. Только тогда так: наденешь мою шерстяную безрукавку, раз свитер твой уплыл.
Они переоделись. Натягивая на себя безрукавку, Дима рассмеялся:
— Она мне тесновата.
— Растянется. Мать благодари, что таким тебя вырастила.
Кожаная куртка сына промокла насквозь, на подкладке мокрые круги. Все же теперь ему будет теплей. Они обнялись и, словно бы не сразу решившись, поцеловались. И сын ушел. Там уже разбирались по десяткам, слышны были командные голоса. Несколько молодых ребят в камуфляже, возможно — афганцы, прошли, постукивая подковками. Из наваленного грудой металла Лесов выбрал для себя подходящий прут арматуры, стоя, помешивал им в костре.
Самое тягостное время — предрассветное. Так и на войне было: ждешь немецкой артподготовки, ждешь, время отстукивает в виске. И в госпитале, бывало, тяжело раненные ждали первого луча солнца: казалось, только ночь пережить.
Раздавались команды. Пробегали люди поодиночке и строем. Нет, паники не ощущалось. Он не хотел в строй, ни командовать, ни исполнять приказания. Если будет штурм, ему дело найдется. И он помешивал угли в костре, они исходили дымом и паром. Лицу, груди было тепло, а спина вся мокрая насквозь.
Неохотно, медленно вставал рассвет над Москвой. Светлело небо над крышами, посветлела вода в реке, в гранитных ее берегах. Уже не отблески ночных огней, а свет неба отражался в мокром асфальте. И проступал из дождя Белый дом, он казался сейчас меньше и не так ярко белел.
В полдень Дима, торопясь куда-то с напарником, разговаривая на ходу, наткнулся на отца:
— Ты здесь? Не уходил?
— Вот думаю как раз пойти позвонить матери. Издали все кажется страшней. Надо их успокоить, женщин наших. У меня такое впечатление… Это не факт еще… Но думаю, на штурм они уже не отважатся. Время упущено.
— Эх, отец. А я-то поверил.
— И — правильно, — приятно ему было смотреть на сына, ночь миновала, — отцу всегда надо верить. Если так все будет более-менее спокойно, я, может, и не вернусь.
Напарник отошел деликатно, и Лесов сказал, взяв Диму за локоть:
— Ты все же береги себя. У тебя — двое. На войне не столько от пули погибают, сколько от глупости.
При постороннем он похлопал сына по спине и пошел. После только заметил, что все еще держит прут арматуры в руке, и отбросил его в кучу металла.
Не сломанный телефон-автомат, у которого не оторвана трубка, искал долго, еще дольше выстаивал очередь, пока, наконец, услышал голос Даши:
— Вы что, решили мать ухайдакать? — набросилась она на отца. — Я уж неотложку вызывала, не едут.
— Что у мамы?
— Что? Не знаешь? Сердце, давление. Вон она хочет к телефону идти.
— Не надо. Томочка с тобой?
— Нет, на баррикады ее послала…
— Дима? — услышал он голос жены, первый и самый главный ее вопрос.
— Дима в порядке, скажи маме.
— Но ты едешь домой?
— Еду. Кате позвоните, она тоже за Диму волнуется. Скажи ей.
Весь день этот и ночь приемник не выключался. Лесов засыпал, как проваливался в сон, маленький приемничек говорил у самой головы, и в сонное сознание проникал то женский, то мужской голос. Голоса были молодые. Молодцы ребята, бесстрашно все это время ведут передачу оттуда, из Белого дома. Входила Тамара, прижав полотенцем горчичники к затылку. Свет то гасили, то зажигали вновь, и путалось, поздние ли это сумерки или рассветает. Несколько раз собирались у стола. Ели. Провели Томочку умываться. Она вырывалась, в одной куртке пижамной, голенькая, теряя тапки на бегу, запрыгнула к нему на диван, спасаясь от матери.
— Доброе утречко, — сказал он и поцеловал мокрую невытертую мордочку.
— Деда, меня спа-ать ведут!
Но была изловлена матерью и унесена под мышкой. Она болтала розовыми пятками на весу.
Среди ночи — или это был поздний вечер — он сел вдруг на диване. Приемник молчал. Мигал красный глаз — батарейки на исходе. И четко услышал голос, знакомо сглатывающий звуки, чтобы не картавить: всем женщинам приказывалось покинуть Белый дом, всем снаружи отойти на пятьдесят метров. Возможен штурм, обстрел, осколками может поранить людей.
Неслышно вошла Тамара. Она была одета, причесана.
— Что? — спросила она.
— Да ничего. Все то же.
Сквозь несомкнутые шторы резко светил в глаза уличный фонарь. Тамара подошла к окну, некоторое время внимательно всматривалась. Закрыв шторы, вернулась на место.
— Как ты мог оставить там Диму?
Он не ответил, что тут было отвечать?
Руки у нее были ледяные, он грел их в своих ладонях, успев незаметно выключить приемник.
— Они не победят. Они уже не победили.
А сам думал: неужели все-таки решились на штурм. Только от отчаяния. Но насколько, действительно, издали все страшней.