Мать Евстолия была высокая, худая, лет шестидесяти, с длинным желтоватым лицом и спокойными руками. Голоса она не повышала, и от этого ее слушали лучше, чем слушали бы крикливую. Она постояла у двери, посмотрела на палату, на самовар, на карандашную черту на ноге Феодоры.
— Анна Николаевна. Подойдите.
Анна доложила бинт и подошла.
— Вы здесь не сестра милосердия. Вы на заключении. Вам это объяснили?
— Я помню.
— Тогда отчего вы командуете половиной моего корпуса?
— Я не командую, матушка. Они сами спрашивают.
Игуменья посмотрела на нее внимательно. Потом на мать Аполлинарию, которая стояла у печи с тазом в руках и не знала, куда его деть.
— Спрашивают, — повторила она. — Хорошо. За врачом послано. Кончайте, что начали, и к обеду.
После обеда полагался отдых, и Варвара увела ее в келью. Отдыхать Анна не хотела. Легла, полежала, встала. Варвара принесла ей гребень, чистую рубаху из грубого полотна и шерстяные чулки, все монастырское, от матушки. Анна поблагодарила и спросила, можно ли ей опять в корпус. Нельзя: после отдыха рукоделие, кто что умеет. Она умела чинить белье, и из корпуса ей принесли целый узел. Она чинила до сумерек, Варвара сидела у двери с четками, и обе молчали.
Когда шли к вечерне, дорога от корпуса к собору вела мимо ворот. Створки были распахнуты: въезжала повозка с дровами. И за ними Анна увидела улицу. Обыкновенную сельскую улицу: избы, снег, две бабы с ведрами, мужик с возом сена, а дальше, за избами, белое поле реки и черная полоса леса на другом берегу. Волхов. Она знала, что он рядом, но до сих пор не видела.
Она остановилась. До ворот было шагов двадцать. Вратарница, старая монахиня с ключами на поясе, смотрела на нее от створки.
— Идемте, милая, — сказала Варвара. — Идемте, холодно.
— Я только посмотрю.
— Смотрите отсюда. За ворота вам нельзя.
Анна и не собиралась за ворота. Она смотрела на дорогу, по которой ходят люди, и на реку, к которой любой из них может подойти. Двадцать шагов, и они не ее. До этой минуты наказание было словом из приговора. Теперь оно стало расстоянием. Она подумала, что в Шпалерке, наверное, нет и этого, и пошла к собору.
После вечерни ворота заперли. Ужин. Потом Варвара повела ее не к себе, а в игуменский корпус. Матушка Евстолия сидела в небольшой комнате с книгами, под лампой с зеленым абажуром, и сесть не предложила.
— Вы понимаете, зачем вас сюда прислали, Анна Николаевна?
— Нет.
Она сказала это спокойно и посмотрела в стену над головой игуменьи так, как смотрела дома, когда отец начинал говорить о ее будущем. Евстолия заметила и взгляд, и то, что он значит.
— Хорошо, — сказала она. — Поговорим, когда захотите. Идите.
В келье Варвара пожелала ей спокойной ночи и заперла дверь снаружи. Замок повернулся негромко, но Анна услышала.
Вот тут стало плохо. Пока были руки, нога Феодоры, бинты, узел белья, она злилась и делала. Теперь делать было нечего, и все, о чем она не думала весь день, пришло разом. Вадим в Шпалерке? Шергин подал отзыв, а съезд когда, через месяц, через два? Она лежала на жестком тюфяке и смотрела на лампаду. Вот в чем было наказание. Не в стенах и не в щах.
На другой день после обеда Варвара вошла в корпус, где Анна меняла повязку Феодоре, и остановилась у двери, не подходя.
— Анна Николаевна. Вас желает видеть господин Мельгунов. От вашего батюшки.
Краснота за ночь не выросла: карандашная черта держалась, и жар упал на полградуса. Анна закончила бинт и только тогда ответила.
— Не желаю.
Варвара постояла и ушла. Мать Аполлинария посмотрела на Анну, но ничего не сказала. Через четверть часа Варвара вернулась.
— Он говорит, что приехал не от себя. Что должен передать вам слова вашего отца и что это его обязанность.
— Пусть передаст письменно.
Варвара опять ушла. Анна вымыла руки и стала вытирать их, медленно, палец за пальцем. Аркадий Степанович не ездит за сто верст, чтобы передать записку, которую можно послать по почте. Значит, ему есть что сказать, и этого отец не захотел доверять бумаге. Видеть его она не хотела. Но узнать, что они придумали, было нужнее.
— Мать Варвара, — сказала она, когда та вошла в третий раз. — Хорошо. Я поговорю.
Приемная для посетителей была небольшая, с одним окном, столом, четырьмя стульями и иконой в углу. Варвара прошла первой и села в дальнем углу, у окна, спиной к столу и лицом к своим четкам. Формально они были не одни, порядок этого требовал.
Мельгунов поднялся, когда Анна вошла. Он был такой, как всегда: черный сюртук, седые волосы назад, светлые глаза, которые не мигали. Перчатки лежали на столе, сложенные одна к другой.
— Анна Николаевна.
Он поклонился. Она не ответила и села. Он сел тоже.
— Вы хотели что-то передать.
— Прежде всего ваш батюшка просил узнать, как вы себя чувствуете.
— Прекрасно.
— Рад слышать. — Он оглядел стол, икону, спину Варвары в углу так, как оглядывают помещение, которое собираются снять. — Его сиятельства сейчас нет в Петербурге.
— Где он?
— По делам. Вернется в свое время. — Он помолчал. — Поэтому говорить с вами поручено мне.
— Разумеется.
Отец не приехал сам. Подал жалобу и уехал. Это было так на него похоже, что она даже не удивилась.
— Николай Александрович не желает продолжать эту войну, — сказал Мельгунов. — Семейную войну, я хочу сказать.
— Он ее начал.
Мельгунов не обратил внимания на это.
— Ваш отец полагает, что случилось достаточно. Вы бежали из дома. Скрывались от семьи. Уехали на войну, чего он вам не позволял и не позволил бы. Вступили в брак без его согласия и без его ведома. Все это его глубоко оскорбило, Анна Николаевна, и я не уверен, что вы способны понять, насколько.
Он помолчал.
— Но вы его дочь. Он готов оставить это в прошлом.
Анна ждала. Сейчас будет условие.
— Анна Николаевна, — сказал Мельгунов мягче, — вам пора взрослеть.
Она посмотрела на него.
— Вам не тринадцать лет. В тринадцать девочки влюбляются в военных, мечтают о побегах и уверены, что мир обязан считаться с их чувствами. Это проходит. В семнадцать пора понимать разницу между тем, о чем мечтают, и тем, как живут.
Она слушала и молчала. Тифозный барак в Чите. Теплушка, в которой она выучилась ставить самовар на ходу. Судна, по три десятка за смену. Булавка, вошедшая в руку у основания пальца, и потом жар, бред и Вадим. Госпитальная палата, венцы в ручищах отца Павла. Все это было у нее за спиной, а перед ней сидел человек в черном и объяснял, что пора взрослеть.
— Продолжайте, — сказала она.
— Ваш отец готов вас простить. Когда неприятный вопрос будет улажен, вы вернетесь домой, и все пойдет, как шло.
— Какой вопрос?
— Ваш брак.
— Что с ним?
— Он не может продолжаться.
— Почему?
— Потому что заключен при обстоятельствах, которые нельзя признать нормальными. Вы были тяжело больны. Вы находились за десять тысяч верст от семьи. Вы всецело зависели от врача, который вас лечил…
— Не продолжайте.
Он продолжил, не изменив голоса.
— Ваш отец не считает, что вы были тогда в состоянии принять взрослое решение. И, простите, никто не сочтет иначе.
Анна положила руки на стол. Она смотрела на них, а не на него.
— Что я должна сделать?
— Для начала перестать сопротивляться.
— Это не ответ.
— Хорошо. — Мельгунов чуть наклонил голову. — Заявить, что не желаете продолжать совместную жизнь с господином Дмитриевым. Не препятствовать духовному разбирательству о действительности вашего брака. По освобождении вернуться в дом родителей. Прекратить всякие сношения с Дмитриевым. Со своей стороны ваш отец отзовет жалобу и употребит все средства, чтобы вы вышли отсюда не через восемь месяцев, а мгновенно.
Вот так. Не примирение. Сделка: свобода в обмен на собственную жизнь, и цена объявлена.
— А Вадим?