Среднего роста, хорошо сложенный, Бюрен показался Казанову, видевшему его уже в пожилых годах, стариком, бывшим когда-то красавцем.[187] Портрет Соколова, не конченный из-за отъезда Бюрена в Сибирь, изображает жестокое, повелительное лицо с носом хищной птицы, удивлявшим посетителей герцогского склепа в Митаве, где набальзамированный труп фаворита открыто показывался еще недавно.
Сибирь ждала этого счастливца, которому суждено было двадцать два дня быть регентом России и двадцать два года узником. Он, говорят, придавал значение цифре 2 в своей жизни. Его представляли грубым неучем, распространявшим вокруг себя запах конюшни, с подходящими к этому привычками, с отсутствием всяких правил. Такую передачу можно оспаривать. По части образования, женщины семьи Бюрен, не исключая и Бенигны, стояли выше мужчин: они уже происходили не из семьи конюхов. Доказательством может служить переписка матери фаворита, урожденной фон дер Рааб, и его жены, сохраняющаяся в московских архивах. Бенигна и ее дочери рисовали и производили прекрасные женские рукоделья. В изгнании они вышивали на материях изображения обывателей Сибири и их сельских занятий. Одна комната Митавского дворца до сих пор обита этими изделиями. Бенигна в то же время сочинила целое собрание религиозных стихотворений, напечатанных в Митаве в 1773 году под заглавием «Eine grosse Kreuzträgerin». Когда игра счастья вернула Бирона в его герцогство, после потерянного в России положения, Эрнест Иоанн Бюрен не ударил лицом в грязь. Он лучше справлялся с Сеймом, чем его сын Петр, в пользу которого он отказался от герцогской власти. В Петербурге, во время величия, он обладал прекрасной библиотекой, где проводил много времени.
По приезде в Россию сухость его сердца, приобретенная вследствие дурных отношений со знатью Курляндии, при столкновении с политическими нравами страны обратилась в жестокость, в ненависть к людям и ко всему аристократическому. Борьба Анны с олигархической партией еще более развила эту сторону его характера. Пострадавший еще более от бедности, чем от уколов самолюбия, Бюрен был еще более скуп, чем жесток. Еврей Липман служил ему посредником для разных темных дел, между которыми было и ростовщичество.[188] Он дал этому мошеннику титул придворного комиссионера и допустил его в советы, где заседали министры, государственный секретарь и президент коллегии. Он позволил ему, вместе с другим евреем Биленбахом, обратить его переднюю в лавку, где торговали местами и милостями. Таким образом, он способствовал укоренению в высшем управлении привычек, хотя и не чуждых ему прежде, но принявших теперь более широкий размах.
Бюрен заведовал верховным управлением раньше, чем получил на это официальное право. Во все время царствования Анны он официально этого права не имел. Именуясь герцогом Курляндским с 1737 года, в России он был только фаворитом. Но этот последний титул издавна влек за собой более или менее сильную власть, а при темпераментах Анны и Бюрена, власть последнего достигла такой силы, что только могущество Потемкина могло сравниться с ней. Письмо из Петербурга, писанное 30 декабря 1738 года, дает об этом понятие:
«Царица часто страдает подагрой и скорбутом; хотя бы она имела гениальные способности к делам и любовь к труду, ей все же невозможно бы было царствовать самой. Потому она, собственно, занимается только своими удовольствиями… В управлении она предоставляет свое имя своему милому герцогу Курляндскому. Граф Остерман кажется только по виду помощником герцога. Правда, герцог советуется с ним… но не доверяет ему и следует его советам, когда их одобряет… Липман. Можно сказать, что этот жид правит Россией.[189]
Соучастник Липмана был избран герцогом Курляндским под давлением нескольких русских полков, посланных в Митаву после смерти Фердинанда (23 апреля) (3 мая 1737 г.) под предводительством полковника Бисмарка, подлинного предка «железного канцлера». С этим авантюристом мы еще встретимся. Заседая под тенью штыков и перед жерлами пушек, Курляндский сейм показал при избрании Бюрена столько же кротости и послушания, сколько было в нем энтузиазма при избрании Морица. Польша не протестовала, и грамота об избрании от 2 (13) июня 1737 г. была утверждена Августом III 13 июля того же года.[190] Только Тевтонский Орден заявил возражения, так как желал получить герцогство в свое владение; его великий мастер, курфюрст Кёльнский, подал жалобу в Регенсбургский Сейм. Бюрен не обратил на это никакого внимания. Он остался в Петербурге, и управляемая издали страна привыкла к своему положению, плод созревал на дереве, оторванном от родной почвы – Польши. Фаворит получил титул высочества от императора Карла VI, также имел ордена Александра Невского и Андрея Первозванного. Он превратился также в Бирона, что любезно допустил глава французских Биронов, Арман-Карл де Гонтан, герцог Бирон. «Он не мог найти лучшего имени в Европе». Если верить Маньяну, его венские и берлинские коллеги были еще любезнее, целуя руки фаворита и выпивая за его здоровье, стоя на коленях.[191] Стоит ли человек, столь избалованный судьбой, окруженный таким низкопоклонством зависимых от него людей, стоит ли он тех обвинений, которыми осыпали его же прислужники после его падения? Я этому не верю, и мне не требуется подтверждения от его немецкого биографа Сиверса, говорящего: «Немец все делает обстоятельно, gründlich; в дурном обществе он самый дурной; вследствие этого многие вестфальцы или саксонцы в России сделались негодяями».[192] Обращусь к свидетельству в пользу обвиняемого самой истории царствования, во время которого он, по мнению его же обвинителей, пользовался полной властью, не заставляя страдать жизненных интересов страны. Недавно напечатанные отрывки его корреспонденции,[193] указывают черты его нравственного облика; не подозреваемые его биографами, хотя последние и приводят факты, когда, как например в приключении с Куракиным (см. выше), Бирон побуждал Анну к снисхождению и милосердию. Никто не знал меланхолического и разочарованного Бюрена, писавшего в 1736 году: «Бог свидетель, что жизнь тяготит меня насколько возможно. Годы, немощи, государственные заботы, горести и труды все увеличиваются, и я вижу, что освободить меня может только смерть». Далее: «Вся тяжесть дел падает на меня, Остерман в постели, а все должно идти своим чередом». Если ему верить, уйти из мира и окончить жизнь в уединении было его ежедневным горячим желанием. Принять такие выражения за чистую монету было бы наивно. Но на некоторых ступенях моральной лестницы – а здесь мы находились на самой низшей – лицемерие есть уже добродетель, так как показывает некоторый стыд. Что фаворит не был великим государственным человеком, не был даже просто честным человеком, не подлежит сомнению. Мы видели его, занимающимся ростовщичеством, и это еще не худшее. Но он не был чудовищем, гнусным и глупым зверем, каким его изображают даже его соотечественники.[194]
Он не был блестящим регентом: смешно и глупо, как он дал поймать себя врасплох и развенчать. Но и Меншиков, без сомнения, умный и сильный, не избежал той же участи. Положение этих людей зависело от законов неустановившегося равновесия. Как бы они ни подымались, их положение могло измениться от легкого толчка.
Взвешивая обстоятельства, я думаю, что главная вина фаворита в том, что он был немец. Как ни исключительно тяжела была для России бироновщина, думаю, что она не взяла бы перевеса над феофанщиной, как назвал один историк церковное управление честолюбивого епископа, которому воцарение Анны развязало руки.[195] У немца действительно была нестерпимо высокомерная, тираническая и дерзкая манера обращения. Сенаторы не могли не относиться к нему враждебно, когда, например, по поводу того, что его растрясло при проезде на одном мосту, он сказал, что положит их, сенаторов, под колеса своего экипажа.[196] Ему вредила также его семья. Разодетая, в платьях, стоящих сто тысяч рублей, с бриллиантами, ценностью в миллион, жена его принимала гостей, сидя на подобии трона, и обижалась, когда ей целовали одну руку, а не обе.[197] Забава его детей заключалась в том, чтобы поливать чернилами платья гостей и снимать с их голов парики. Старший сын, Карл, имел привычку бегать по залам с бичом в руках и хлестать им по икрам тех, кто ему не нравился. Старому князю Барятинскому, главнокомандующему и всеми уважаемому человеку, выразившему неудовольствие по поводу такого обращения с ним, фаворит отвечал: «Можете не появляться больше ко двору. Подайте в отставку, она будет принята». В Малороссии, где долгое время была главная квартира, старший брат Бирона, Карл, вел жизнь старца: у него был сераль, куда вооруженной силой приводили девушек и молодых женщин, и псарня, где крестьянки должны были грудью кормить щенят.[198] Но, впоследствии, Потемкины и Зубовы поступали почти также, а были популярны, в особенности первый. Они не были немцы. Дурно обращаясь с людьми, они не говорили им с презрением: «Вы, русские»… Бирон не позаботился даже изучить язык презираемой их страны, не понимая ее величия, которым, однако, первый пользовался. А русские того времени, как и нынешние, не достаточно признавали историческую необходимость величия иностранцев на судьбу их родины.