V
«Трапеза была уготована», – грустно говорил Дмитрий Михайлович Голицын, уезжая из Парижа, «но приглашенные оказались недостойными. Мардефельд предвидел это. Уже 12 (26) февраля он писал: „Русские, вообще, очень стремятся к свободе, но хотя и говорят они о ней много, однако не знают ее и не сумеют ею воспользоваться“. Через десять дней он уверял, что императрице вполне обеспечено самодержавие, если только она сумеет воспользоваться своими преимуществами».
На Голицына ложится в значительной степени тяжесть ответственности за неудачу. Предложив Совету свой проект реформы в конституционном духе, он не сумел сделать ничего, чтобы обеспечить ему поддержку извне. Со свойственной ему горячностью и вельможной самоуверенностью, он шел вперед, не обращая внимания на окружающее, наперекор духовенству, дворянству и армии, возбуждая даже между сотрудниками неудовольствие своей резкостью и таинственностью, которой окружал свою деятельность. Большинство не знало до конца, куда и какими дорогами он поведет. Василий Лукич последовал за ним, пытаясь опередить его. Никто, в действительности, не признавал в нем руководителя. По-видимому, мысль, лежавшая в основании его плана, была главным образом внушена ему действиями шведского сейма 1719–1720 г. во время восшествия на престол Ульрики Элеоноры. Он хотел предоставить людям своего лагеря и Верховному Совету роль, на которую в Швеции предъявляли притязания аристократ и Государственный Совет. Само собой разумеется, Голицын оставлял в стороне влияние двух классов – крестьян и духовенство – которым в Швеции история отводит столь значительное место. Однако он предусматривал уменьшение подушной подати; идти же далее, по его мнению, не позволяло существующее положение государства. Составленный таким образом план не являлся исключительно олигархическим. По крайней мере сам Голицын думал, что все призываются к приготовленной ими трапезе, на которой за «верховником» сохранялся верхний конец только для того, чтобы они могли играть роль распорядителей. Он впоследствии приводил в свое оправдание то соображение, что, соглашаясь на восстановление неограниченного самодержавия, дворянство достигало только замены «правления десяти» правительством трех-четырех проходимцев – иностранцев.
Дворянство слишком поспешило заявить претензии на завоевание себе свободы, и проявило больше аппетита, чем способности переварить пищу. У него также не было ни руководителя, ни ясности во взглядах. Его проекты, исходившие от семейных групп, служили обыкновенно отголосками члена индивидуальных побуждений, которые трудно было согласовать между собой. Шут царицы Прасковьи, Тихон Архипович, говаривал: «Нам русским хлебушка не надо; мы друг друга едим».
Обе партии шли на авось; они не были подготовлены к решительному действию. Впервые в них пробудилось смутное сознание единства интересов, существующих между ними, и даже единства общего существования, как корпорации. И в эту только что зарождавшуюся корпорацию Петр ввел столько новых и противоречивых элементов! Что же удивительного, что все беспорядочное брожение окончилось тем, что организаторы остались «в дураках».
Однако что-нибудь да должно было сохраниться от этого брожения неясных представлений и колеблющихся стремлений, и что-нибудь должно было счастливо избежать погребения на веки в тайниках архивов, подобно клочкам изорванной хартии. В организации своего правления, зависевшей теперь исключительно от ее произвола, Анна могла теперь принимать во внимание только то, что соответствовало ее личным соображениям. Однако, уничтожая Верховный Совет и восстановляя Сенат в той форме и с теми полномочиями, какие принадлежали ему при Петре I, она уже приняла во внимание желание, выраженное дворянством, оставив, впрочем, что само собой разумеется, за собой право выбора сенаторов. Такого же рода уступками явились несколько позднее: возвращение к выборной системе, возведенной Преобразователем в замещение военных должностей, восстановление его же указа о правах на гражданские чины, основание в 1731 г. кадетского корпуса и, наконец, уничтожение в 1730 г. закона о майоратах.
Правда – дворянство при банкротстве идеала, на мгновение мелькнувшего было перед ним, спасло и впоследствии развило себе на выгоду только крепостное право, скоро сделавшееся краеугольным камнем его существования и предметом безграничной эксплуатации. Некоторые из наиболее высоких стремлений и великодушных желаний как бы возродились на мгновение к концу нового царствования в фантастических проектах Волынского,[163] но только для того, чтобы потерпеть новое и более ужасное крушение. На этот раз все подобные проекты замолкли надолго… Среди этого дворянства, поредевшего и униженного, казалось, продолжали жить только с одной стороны – низкие инстинкты рабства, покорно принятого, а с другой – тираны, не знавшие пределов. В умах и сердцах как будто даже исчезло самое воспоминание о том, чего осмелились желать и домогаться в 1730 г. Проекты 1767 г. знаменитой комиссии по составлению уложения, доставившей столько славы Екатерине II, по своей нравственной ценности и политическому значению, куда уступают самому из незначительных проектов, выработанных за тридцать семь лет перед тем. Когда же ценой угодливости, доходившей до унижения, конституционалистам 1730 г., в конце века, удалось избавиться от обязательной военной службы, еще лежавшей на них, то за эту свободу заплатили двадцать миллионов крепостных.
Сто лет спустя после событий 1730 г. солдаты, посланные для подавления польского восстания, не понимали цели этой неравной борьбы. Им сказали, что восставшие борются за свою конституцию, они воображали, что конституция – жена Константина, бывшая полькой. Вот к чему в этот долгий промежуток времени свелось в народной массе идейное движение дворянства, которое агитаторы XVIII века пытались распространить во всех классах.
Уже первые шаги восстановленного самодержавия возвещали все это. Потерпевшие поражение дворянство и притихшие члены Верховного Совета были допущены к целованию руки императрицы, приказавшей в то же время выпустить из тюрьмы Ягужинского и привести его к себе. Василию Лукичу пришлось ввести его со знаками величайшего почета. Анна немедленно вернула ему шпагу и орден Андрея первозванного и объявила, что назначает его генерал-прокурором. Немедленно был также отправлен курьер в Митаву. Нетрудно угадать, с каким поручением. Бирону не пришлось долго ждать. Вечером была большая иллюминация, но свету плошек пришлось бороться с необыкновенно ярким северным сиянием, как бы кровью заливавшим небосклон, что впоследствии сочлось предзнаменованием кровавой зари начинавшегося царствования.
Действительно, уже следующий день был мрачным и кровавым. Семен Андреевич Салтыков, герой предшествующего дня, проснулся генерал-лейтенантом и майором Салтыковского гвардейского полка. Некоторое время спустя к этой награде присоединился чин генерал-аншефа, титул гофмейстера и поместье в десять тысяч душ. Уезжая из Москвы в Петербург, Анна назначала его московским губернатором, причем ему было пожаловано графское достоинство. Он оставался губернатором три года, но затем Бирон нашел его недостаточно покорным и заменил его князем Барятинским, говорившим:
«Кланяйся пониже, взберешься повыше».
Голицыных сначала щадили; Дмитрий Михайлович уехал в свое имение Архангельское и жил там, позабытый до 1737 г. По побуждению Кантемира, Бирон возобновил против него дело о майорате, которого более или менее несправедливым образом был лишен поэт.[164] И бывший верховник окончил свое существование через год в каземате Шлиссельбургской крепости, а движимое и недвижимое имение все было описано.[165]
Фельдмаршал Михаил Михайлович Голицын был назначен президентом Высшей коллегии, а жена его, урожденная Куракина, статс-дамой. Но храбрый воин всего на несколько месяцев пережил потерю надежд, разделяемых им с братом, и, таким образом, не стал свидетелем опалы, поразившей в близком будущем членов его семьи и партии.