Действительно ли существовали лишения строгого заточения, которому был теперь положен конец? В последнее время по этому поводу возникли разногласия. В монастыре на Ладожском озере Евдокия как будто пользовалась удобным помещением, тремя монашенками для личных услуг и достаточной суммой денег – несколько сот рублей ежегодно – для своих нужд. В ее апартаментах была устроена часовня и совершалась литургия. Впоследствии, во время ее заточения в Шлиссельбурге, Меншиков слал приказ за приказом офицеру, заведовавшему стражей, чтобы Елена не терпела недостатка ни в чем. Но самая многократность этих приказаний заставляет сомневаться в их действительности, а в переписке Остермана с этой трогательной жертвой страстей Петра Великого встречаются слишком красноречивые намеки на мучения, испытываемые ею.[74]
Верховный совет озаботился одновременно изгладить все следы процесса 1718 г. Всем лицам, у кого сохранился манифест, изданный по этому случаю, с перечнем преступлений Евдокии и Глебова, было предложено, под угрозой самого сурового наказания, представить его в руки властей, для сего предназначенных. Меншиков по своем выздоровлении не решился отменить эти распоряжения, но он воспротивился приезду Евдокии в Петербург. Под предлогом близкой коронации, когда ее внуку придется покинуть новую столицу, он водворил престарелую царицу в Москве, где их ожидало скорое свидание. Петр II не настаивал.
Он со своей стороны начал проявлять наклонность к независимости. Ускользнув в течение последних недель от строгой опеки, в какой его держал будущий тесть, он сначала бросился в сторону Остермана, менее сурового и грубого, более снисходительного и приветливого и во всех отношениях для него более привлекательного. Но вскоре появились еще новые влияния. Общество воспитателя было поучительным и интересным, но общество Натальи Алексеевны еще притягательнее. Все современники, русские и иностранцы, единодушно восхваляют, если не красоту, то неотразимую прелесть этой царевны.
Она не была красива, с сильными следами оспы на лице и слегка курносая. Но всего лишь на год старше брата, она обнаруживала ум чрезвычайно разносторонний, доступный для самых возвышенных мыслей, сердце, открытое для самых благородных чувств. Она давала превосходные советы юному императору, уговаривая его работать, избегать дурного общества, и он, вначале ее как будто слушался. Осталось письмо, где он пытается выразить красивым слогом свои тогдашние чувствования. Там теория просвещенного самодержавия, изложенная на плохой латыни, чередуется с выражениями нежной благодарности сестре за ее помощь автору в деле воспитания из себя хорошего государя.[75]
К несчастью, вместе с сестрой появилась на Васильевском острове тетка, очаровательная и жизнерадостная Елизавета, не вспоминавшая ни о работе, ни о добродетели. В семнадцать лет, рыжеволосая, с искрящимися глазами, по выражению Лефорта, стройная, полногрудая она олицетворяла собой веселье, чувственность и страсть. Влияние ее началось невинным образом, развивая в племяннике любовь к физическим упражнениям, в которых она щеголяла как неустрашимая наездница и неутомимая охотница. С наступлением лета она увлекала его ежедневно на прогулки верхом, или на охоту, и прощай учебные тетради! Остерман не препятствовал; последовательность мыслей составляла одно из его достоинств, а нам известен его план относительно юной пары. Вскоре воспитанник начал своим поведением оправдывать надежды наставника. Сын Алексея обнаружил весьма раннюю половую зрелость, и во время охот в обществе Елизаветы для него главный интерес представляла уже не пернатая, или четвероногая дичь. Но Остерману не хватало опытности в делах воспитательных и любовных. Сама Елизавета была так же еще слишком неопытна, а ее юный племянник слишком робок, чтобы путь, на который он вступил под благосклонным взором наставника, не оказался усеянным препятствиями и окруженным безднами. Возвращаясь с охоты, Петр II вздыхал по тетке и сочинял в ее честь плохие стихи, но с наступлением ночи исчезал в обществе Ивана Долгорукого в поисках за удовольствиями, более доступными, жажда которых зародилась у него под впечатлением его романа. Постепенно эти ночные похождения обращались в привычку, по милости которой товарищ, столь неразумно избранный Меншиковым приобретал все права, чтобы занять место временщика, тогда как молодой Александр Меншиков, также приставленный отцом к юному государю в сане обер-камергера и чине генерал-лейтенанта – в тринадцать лет! – вызывал недоброжелательные толки, порождая воспоминания о первом герцоге де Люинь. Обращали внимание на то, что с лентой Андрея Первозванного он удостоился ленты Екатерининской, доселе предназначенной только для женщин.[76]
A Мария Меншикова? Она совершенно стушевалась среди этой новой жизни. Отличаясь красотой, несколько холодной, не обладая вызывающими манерами и чарующей привлекательностью Елизаветы, так пленившей ее жениха, она ему никогда не нравилась, а теперь внушала чувство близкое к пренебрежению, вернее отвращению. Он сравнивал ее с мраморной статуей. Говорят даже, что он однажды бросился на колени перед сестрой Натальей, предлагая ей свои часы, только чтобы она помогла ему избавиться от невесты. Столь же скромная, как и гордая, цесаревна со своей стороны решительно отказывалась бороться с немилостью, которую все окружающие Петра, как мужчины, так и женщины стремились сделать окончательной.
Когда на сцене снова появился Меншиков, он подействовал на всю эту компанию, как холодный душ. Его появление в апартаментах государя служило сигналом ко всеобщему бегству. Петр спасался в другую дверь, Наталья выскакивала в окно. Его прозвали «Голиафом», «Левиафаном». Наталья, обладавшая способностями к подражанию и карикатуре, возбуждала взрывы хохота, передразнивая его манеры. С ним вернулись его деспотические требования, показавшиеся теперь невыносимыми. Он счел нужным их усугубить, чтобы подавить признаки замеченного им возмущения. «Прежний деспотизм – игрушки в сравнении с тем, что царит в настоящее время», писал Лефорт 5 августа 1727 г.[77] Стали возникать столкновения. Цех петербургских каменщиков поднес императору подарок в виде 9000 червонцев, Петр отправил их Елизавете, большой мотовке. Меншиков, встретив посла с увесистым мешком, вернул его обратно.
Царская казна истощилась, и такой подарок приходился как нельзя более кстати. Петр вспылил: «Я тебе покажу, кто из нас двух император!» Меншиков не обратил внимания на эти слова, звучавшие предостережением. Может быть, у него не оставалось других способов поддержать свой авторитет, как при помощи свойственных ему крутых мер. Он решительно воспротивился склонности к Елизавете, выказываемой его воспитанником и иностранными дипломатами уже величаемой «страстью». Однажды, когда император потребовал себе 500 червонных, Меншиков у него строго спросил: «Для кого?» – «Мне нужно». И, подозревая, что деньги снова понадобились для цесаревны, Меншиков приказал их отобрать у нее. То он рассчитал слугу, приобретавшего благосклонность юного императора своей услужливостью, то отвечал сухим отказом на ходатайства государя за Ягужинского.
Но то, что составляло силу его власти: долголетняя привычка, обаяние положения, как будто неразрывно связанного с существованием империи, кажущаяся невозможность пошатнуть его, не поколебав основы государства, – все это исчезло за время роковой болезни, после которой временщик явился, как выходцем с того света. Государство не рушилось без него. По какому же праву он желал занимать в нем такое место? Зависть и соперничество, подавленные или удовлетворенные, возгорелись снова. Долгорукие, вначале примирившиеся, увидели в благосклонности, оказываемой одному из них, восход новой зари и вернулись к своим прежним чувствам. Видя грозу, собиравшуюся над его головой, Меншиков решил сильнее опереться на Голицыных. Наскоро задуманная свадьба между его сыном и дочерью фельдмаршала Михаила Михайловича, казалось, укрепила его надежды в этом отношении. Но средство, оказалось недостаточным.