Литмир - Электронная Библиотека

Здесь детство мое протекало совсем иначе — параллельно первому и не похоже на него. Почему это происходило? Задавая этот вопрос, я нисколько не кривлю душой, ведь если причины предпочтения, которое я отдавал бабушкиному дому, совершенно ясны, то мне гораздо менее понятно другое: почему родители, невзирая на все свои лингвистические сомнения, так охотно отдавали меня туда на целые годы. Это оставалось для меня загадкой, и лишь долгое время спустя, когда все уже умерли, семьдесят первый был перестроен, а конюшни Жерве снесены, я услышал из уст стареющей матери странное замечание, одну из тех фраз, которые словно нечаянно произносят пожилые усталые люди без всякой связи с ведущимся разговором, отвечая, должно быть, собственным мыслям. «Так было лучше на какое-то время», — сказала она.

Чем именно лучше? Но я не захотел ее расспрашивать. Да и к чему? Прошлое отступило так далеко, и я чувствовал, что в усталой маминой памяти тоже все затянулось, туманом. Эта нота диссонансом врывается в рассказ о моем счастье, про которое я собираюсь сейчас поведать. Быть может, оно и не было столь безоблачным, каким сейчас представляется мне? Да нет же, это невозможно, ведь в семьдесят первом я действительно обрел то, чего мне так не хватало в стенах родительского дома: эту безмятежность и безопасность ночей и дней, уверенный ритм дыханья, ровный и дружный ход часов.

Круговорот ночей и дней

После комедии прощанья, когда все с неумеренным пылом бросаются целовать друг друга, я наконец остаюсь один и чувствую, что я свободен. Хотя меня воспитывают, в общем-то, нестрого и относятся ко мне, как к ребенку больному, с достаточной снисходительностью, мне далеко не все сходит с рук. Отец никогда не упускает случая напомнить мне о моих слабостях и недостатках и при этом, без особого, как вы знаете, успеха, поставить в пример самого себя; он пытается вдохновлять меня моралью копилки, часто повышает голос, раскатов которого я боюсь с самого раннего детства, он постоянно за мною следит и строго судит меня. Даже мама, хотя она и ищет во мне союзника, тоже на спой лад все время стремится прибрать меня к рукам; действует она весьма скрытно, но результаты этого весьма ощутимы, поскольку она не ставит себя в пример. Принцип ее давления на меня очень прост: она не представляет себе, что можно не любить того, что любит она, и она неустанно втолковывает мне, что я не понимаю собственных вкусов, что ее распорядок дня должен быть моим распорядком и ее капризы — моими; так что в конце концов, точно вследствие какого-то хитрого фокуса, я никогда не делаю того, что хочу. Ее неусыпная бдительность и придирчивое внимание к любым мелочам моей жизни обрушиваются на меня с того мгновения, как захлопывается дверь за отцом и я освобождаюсь от его опеки; так что это вовсе не свобода, а лишь некоторая вольность. Л у бабушек я сбрасываю с себя путы, с наслаждением пачкаю себе лицо и одежду, становлюсь нахальным и грубым, делаю все, что мне заблагорассудится. Короче, я верчу обеими бабушками, как хочу, злоупотребляю их безграничной снисходительностью и извожу их своими проделками.

Бывать у бабушек я люблю и потому еще — и тут уж нет никакой корысти, — что у них я словно погружаюсь в минувшее, в котором живут эти старые люди. Со своими привычками, образом мыслей они принадлежат прошлому веку, как бы скроены по его мерке, столь непривычной и сказочной, что это тревожит и завораживает меня. Это другое начало моего существования разворачивается, как будто за рамками жизни, оно каким-то волшебством перенесено в царство мертвых, которое соединяется у меня в голове с теми туманными картинами моего бытия до появления на свет, которые осаждают меня, когда я смотрю из окна во двор и сумерки сгущают его глубину, таящую в себе мою первородную тайну. И опять-таки именно в сумерки мне легче войти в размеренность мира, потому что ночная тьма, лишенная ориентиров, не позволяет нам осознать протяженность времени, она в большей мере, чем день, сродни детскому уму, еще не усвоившему механизма связи между календарем и часами.

Итак, оставшись у бабушек, я начинаю с непослушания, которое дает мне возможность вкусить немножко этой двойственной свободы, но я все жо стараюсь но заходить слишком далеко, какое-то тревожное чувство примешивается к опьяняющему предвкушению долгих часов безраздельной власти над обеими бабушками, ибо они слепо обожают меня, и во мне пробуждается инстинктивная хитрость, позволяющая превращать преданную любовь в школу рабства. Непослушание — всего лишь дразнящая игра, которая нужна мне, чтобы удостовериться, что ничего с прошлого раза не изменилось, и, когда приближается вечер, усталость помогает мне образумиться: наступление темноты пробуждает во мне беспокойство, которое, должно быть, ужо стало привычным из-за постоянных вечерних скандалов в родительском доме. Но здесь, разнеся по квартирам почту, бабушка в любое время года к семи часам закрывала ставни, запирала изнутри парадную дверь дома, которую можно было открыть, лишь дернув за шнурок, укрепленный в изголовье бабушкиной кровати, занавешивала вход в нашу квартиру, и все эти меры безопасности отгоняли мою тревогу. Теперь до утра мы были отрезаны от всего мира, и я не раз убеждался, что бабушка была очень осторожна и дергала за шнурок только после того, как жилец, проходя мимо наших окон, выкрикивал свое имя. Впрочем, а доме проживали мирные служащие и учителя, и ночь но сулила нам никаких неприятных неожиданностей. Только прабабушка, или, как все ее звали, Ма Люсиль, самая отважная из нас, иногда оставляла летом еще на некоторое время в своей комнате ставни открытыми; устроившись в кресле, она смотрела на улицу и произносила монолог, где речь шла о родной деревне, по которой она все еще тосковала, и о людях, которые давно уже умерли. Но интермедия длилась недолго, ибо, верные своим деревенским привычкам, все здесь ложились рано, чуть ли не сразу после ужина, который проходил под газовой люстрой и за которым царила безмятежная атмосфера, лишь изредка нарушавшаяся легкими стычками между бабушкой и ее супругом из-за выпивки, а впоследствии, когда дедушка уже был серьезно болен, из-за запрещенной ему еды.

Не подозревая в ту пору о пристрастии деда к спиртному, я жалел его и считал безвинно гонимым. Он садился за стол в прекрасном настроении, которое ому чаще всего портили, ибо стоило ему протянуть руку к бутылке, как жена его произносила звучное и решительное: «Нет!»

Словно пойманный на месте преступления воришка, он подскакивал на стуле и бормотал:

— Ну, Клара, всего только капельку…

— Нет, хватит с тебя. Одному богу известно, сколько ты ужо согодия выпил в кафе!

— По, Клара, клянусь тебе!

Клара с усмешкой заявляла, что клятвы пьяницы немногого стоят. Дед бросал вокруг жалобные взгляды, беря пас в свидетели своей чистосердечности, но поддержки не находил. Сын хранил полную невозмутимость. Теща, воинственно поднимая над столом нож — орудие это она применяла в самых мирных и безобидных целях, но из-за слабого зрения частенько резала себе руки и обычно ходила с белыми тряпочками, намотанными на пальцы, — изрекала сквозь зубы, вернее, сквозь десны: «Бездельник!» В этой ситуации восклицание было довольно неуместным, по оно выражало не столько конкретный поярок, сколько неизменную ассоциацию идей. Я ни разу не слышал, чтобы прабабушка назвала моего деда как-либо по-другому. Он но протестовал и сидел, уткнувшись носом в тарелку, точно обиженный ребенок. И вскоре я уже тоже был убежден, что дедушка Эжен пропащий человек, ни на что не годный пьяница, игрок, а также — значение последнего упрека от меня ускользало — бабник, бегающий, по словам Ма Люсиль, за потаскухами.

Такой замечательный букет пороков внушал мне к деду симпатию, я его искренне жалел, и меня удручали все эти окрики, которые он так терпеливо сносил; мне казалось, что он чересчур терпелив, я привык к перебранке другого рода, когда противники ни в чем не уступают друг другу. Отсутствие подлинных сражений придавало застольным перепалкам оттенок веселой комедии, атмосфера по-прежнему оставалась безмятежной, и поэтому я не принимал близко к сердцу ни злоключений страдавшего от жажды деда, ни досады его супруги.

16
{"b":"978605","o":1}