Литмир - Электронная Библиотека

Мистер Калиати одинаково внимательно относился к каждому из нас и одинаково всем улыбался.

Миссис Энн, будучи женщиной, разделила для себя нашу группу на две неравные части — по росту, определенно отдав предпочтение туристам гренадерского склада: инженеру из Еревана Жираиру Левоновичу Дарбиняну и журналисту из «Известий» Дмитрию Федоровичу Мамлееву…

Мало- или среднерослая часть нашей группы оказалась, таким образом, в несколько более независимом положений, а в такой ситуации при желании можно обнаружить немало положительных моментов.

Возле отеля «Ку Чава Инн» растут высоченные замшелые можжевельники — «карандашные кедры», как в Кении. Перед белыми одноэтажными зданиями дорожки и сточные канавки выложены кирпичом — кирпич зарос плотным зеленым мохом.

Скоро шесть вечера, темнеет… Небо выцвело, и вся — правда, растворившаяся в матовом воздухе — синь его скопилась в долинах. Вблизи зелень еще сохранила окраску и хорошо видна каждая ветка, но на дне, и дальше на противоположном склоне, даже очертания скал просматриваются как сквозь залитое дождем стекло.

Чуть лиловеет над матово-синей долиной предзакатная полоска, но она бледная, слабая.

Когда совсем стемнело на дне долины, в ее сизо-матовом мраке зажглись короткие цепочки огней — Зомбы, наверное, и других небольших селений.

Трудно сказать, что за день был сегодня, трудно определить его в нескольких словах. Мы увидели немного: промчались по улицам нескольких деревень, проскочили, не задержавшись в ней, столицу страны и очутились среди… сосновых боров на плато Зомба. Это не можжевельники, которыми меня уже не удивишь, это именно европейские сосны, по-моему румелийские, с Балканского полуострова… Говоря по-деловому, это промышленные лесопосадки не менее чем тридцатилетней давности, и они уже эксплуатируются.

Вот среди этих промышленных лесопосадок мы и провели день, разъезжая по кирпичным дорогам. Мы, правда, увидели сверху долину реки Шире. Мы побывали у небольших сейчас водопадов Мандала и Уильяма, и я впервые встретил там древовидные папоротники, и мы посмотрели на форель, которую выращивают в садках для спортсменов, приезжающих провести уик энд из жаркой Зомбы в прохладный «Ку Чава Инн»…

Я не хочу таким изложением событий создать впечатление, что прямо-таки исстрадался за день; увы, географическое сердце остается географическим, и мне достаточно мокрого и скользкого, перевитого лианами уголка тропического леса, еще сохранившегося на Зомбе, чтобы впасть в состояние, близкое к восторгу, хотя последнее слово, быть может, уж слишком энергично.

Но путешественники никогда бы не странствовали по земному шару, если бы не хотели увидеть больше, чем уже увидели.

Я верил в очередную встречу с чудом и дождался ее, но, правда, уже на следующий день, и оказалась она фантастически неожиданной.

У меня записано в дневнике:

«Очень тихое, без намека на ветер, горное утро — светлое и чистое, как в горах обычно, но мягкое и ласковое, пожалуй, все-таки необычно, словно с небольшим перебором.

Сизая вечерняя дымка еще не исчезла совсем, дали по-прежнему затянуты ею, но и она посветлела и поголубела… Вершины освещены солнцем, они желтовато-зеленые; осенними пятнами выделяются на общем фоне красно-коричневые, с молодою листвой, рощицы брахистегии… Брахистегии растут и возле отеля. Вблизи листва их — бронзовая, иногда медно-бронзовая и всегда чуть прохладна на ощупь.

От выровненной площадки перед отелем — она совсем неширока — начинается склон, искусственно укрепленный камнями. Среди камней — колючие коричневые палки молочаев с розетками красных цветов, сине-лиловые фиалки, и очень мило выглядит там цветущая бегония, напомнившая мне сибирский бадан с его такими же плотными и холодными листьями.

День обещал быть жарким, но еще было прохладно, и еще оставалось время до завтрака. Я сел на скамью, повернувшись лицом к горам, и долго смотрел на затуманенные неясные дали, на распластанные кроны акаций, похожих на итальянские пинии…

И тогда я понял — и поразился, — с чем ассоциировалось у меня название «джакоранда»; оно, это понимание, не осенило вдруг, не блеснуло в мозгу; оно словно медленно притекло ко мне от дымчатых пейзажей, от спокойных холмов и совершенной в своей красоте ветки джакоранды — оно ассоциировалось с «Джокондой» Леонардо да Винчи… Совершенство, созданное художником, и совершенство природы, как таковой, как естественное ее состояние, воссоединились…

Я неподвижно сидел, пораженный этим открытием, и я мог бы сказать нелестное любому, кто подошел бы ко мне в тот момент, — мне нужно было остаться одному… Теперь я заново переживал свою первую — не с репродукцией, с подлинником! — встречу с «Монной Лизой» в Лувре… Я умышленно отстал тогда от группы и задержался у огороженной канатом картины… Я смотрел в глаза Монне Лизе и, как тысячи до меня, пытался понять ее улыбку — так уж принято: стараться это сделать… Глаза Монны Лизы ожили и приоткрылись — они обернулись мудрыми глазами самого Леонардо да Винчи, — и я, потрясенный, начал беззвучно хохотать: да ведь портрет патрицианки Монны Лизы — это автопортрет самого Леонардо да Винчи!

Да, да — в том самом смысле, в каком Анна Каренина — автопортрет Льва Толстого, по его же признанию, а госпожа Бовари — автопортрет Флобера.

Нет, не случайно обычно равнодушный к судьбе своих произведений художник повсюду возил с собой портрет в общем-то мало интересовавшей его женщины… И совсем поэтому несложен секрет улыбки: Леонардо заранее знал, что ей будут удивляться, и заранее это было ему смешно: он знал, что удивляться будут загадке его жизни, удивительной и неповторимой, ее глубине, необозримости, и, улыбаясь, предлагал — отгадайте-ка!

Я не обнаружил в этом своем дальнейшем сопоставлении разлада с природой. Сам Леонардо называл живопись «законной дочерью природы», а дочери и сыновья рождаются в муках, и насколько жизнь любого из них сложнее зачатия!

Немецкий философ семнадцатого века, пастух и сапожник Якоб Беме, определял движение как «мучение материи». Мне не хочется рассуждать сейчас, насколько мучителен рост — движение — для сосны или джакоранды, для падающего камня или сорванного башмаком моха.

Но нигде и ни в чем «мучение материи» не воплощается так полно, как в судьбе человека, человека-творца.

Во Франции, в Версале, есть так называемый «зал Геркулеса». Его расписывал художник Лемуан, о котором я мало что знал, хотя две его картины есть в наших музеях, и потом я вспомнил их. Вернувшись в Москву, я прочитал о нем в нашей энциклопедии: «Для творчества Л. характерны тяготения к легкомысленным, чувственным образам…»

А Франсуа Лемуан, закончив в 1736 году роспись «зала Геркулеса», покончил жизнь самоубийством — надорвался на «легкомысленных» образах…

Как часто человек прикасается к человеку холодными руками, не вспоминая о «мучениях материи»!.. Примеров тому — сколько угодно, и бог с ними…»

Я убежден до сих пор, что «Джоконда» стоила наибольших мучений ее творцу. Но когда мы покатились вниз от гостиницы по красным серпантинам, прорезанным сквозь густой тропический лес, тогда ко мне как главное вернулось все-таки ощущение гармонии, гармонии природы и творения человеческих рук.

Движение по дороге от Зомбы-столицы до отеля — одностороннее, регламентируемое расписанием: такое-то время едут вниз, такое-то — вверх. Когда дело дошло до завтрака, нас стали торопить, ибо мы рисковали упустить часы спуска и застрять у отеля. Но мы не опоздали, мы успели скатиться в широкую и светлую долину к Зомбе.

Дальнейшие события развивались несколько неожиданно.

В Зомбе нас сперва завезли в туристическое бюро, где надлежало выполнить кое-какие формальности. В небольшой комнате бюро на стенах висели фотографии, стояли завезенные из Южной Африки деревянные фигурки. Я посмотрел фигурки, посмотрел фотографии и уже решил было заняться пропущенными записями в дневнике, когда — почему-то на сей раз с запозданием — сообразил, что имело бы смысл выйти на улицу и самому сделать кое-какие фотографии.

66
{"b":"978020","o":1}