Если б я настаивал, я бы противоречил самому себе, так как, настаивая на общезначимости своего суждения, я впустил бы в свой мир тождественность.
Стефанову все это наскучило, он потянулся за книгой и проворчал:
– Глеб, может, хватит, а?
Я набрал воды и врубил чайник. Но решил не сдаваться и сел писать это письмо.
Сейчас уже четверть девятого, и скоро придет медсестра с уколами, – надо закругляться. Так вот, вкратце.
Числа, которые стоят за каждой единицей существования, могут быть страшно велики. Потому что все существования разные, и чисел требуется ужасно много. Обыкновенный чайный стакан может представлять собою число большее, чем расстояние в миллиметрах до созвездия Девы. А что уж там говорить о самом созвездии… Выходит, что качества – варианты наших представлений – всего-навсего «дело десятое», если не «двадцать пятое», по сравнению с числами сложностей.
Теперь очень кратко об изменчивости. О том, почему мне не удается не думать о тебе.
Я не в силах не думать о тебе, потому что мне это интересно. Интерес заключается в неисчерпаемости мысли о тебе. В твоей особенной изменчивости, которая не дает мне скучать, о тебе рассуждая. Это значит, что ты обладаешь ужасной сложностью.
Число твоей сложности огромно. Огромно настолько, что вряд ли представимо какими бы то ни было мысленными механизмами. Представить его тобою самой – тоже затруднительно, но это представление уже ближе к правде, чем какое бы то ни было другое.
Даже гадать всего только о разряде твоего числа бесполезно.
Число его порядка, возможно, превышает число звезд в нашей Вселенной.
Конечно, самой большой сложностью обладает Бог. Тут о представимости числа Его сложности вообще не может быть никакой речи. Единственное, чем можно обмолвиться на этот счет, это то, что Его число, вероятно, сопоставимо с числом сложности нуля. (Нуль, между прочим, очень сложная штука.)
Теперь мы приступаем к приоткрытию тайны изменчивости.
Внимание.
В тьме вышеизложенных соображений естественно было бы задать вопрос: а при чем тут изменчивость, позвольте вас (меня) спросить? А вот при чем. В детстве я читал одну очень занимательную книжку о разных физических явлениях. Как сейчас помню, написал ее человек с коротким французским именем и чуть более длинной, вроде бы английской, фамилией.
Так вот, в частности, среди прочего ужасно интересного повествования там была глава об очень больших числах. Естественно, речь там шла не просто о числах, а о больших числах, играющих главную роль в некоторых физических законах. То есть, попросту, там шла речь о физических константах, величина которых количественно является ужасно выдающейся штукой среди прочих констант. В качестве одного из примеров, на которых строилась эта удивительная гипотеза, был взят пример обратной величины гравитационной постоянной, той, что торчит множителем в законе Великого Тяготения. В ней, насколько я помню, было аж двадцать шесть порядков величины! В том, что рассматривалась обратная величина очень маленькой постоянной, нет ничего удивительного, так как нет никакого существенного различия между очень малым и очень большим, главное в «очень» (см. выше – о божественной сложности нуля).
Суть гипотезы была в том, что если постоянная очень велика, то она вовсе не постоянная, и, следовательно, закон тяготения не есть закон, который неизменен. И выходило так, что там, в этой книжке, утверждалась одна убийственная вещь, которая поразила меня навылет.
А именно: что все очень большие числа есть числа изменчивые.
Другими словами, чем больше число, тем меньше у него шансов оставаться равным самому себе. Отсюда следует, ни больше ни меньше, что закон притяжения тел изменяется во времени (ну не во времени, а в чем-то еще, что очень похоже на время), и значит, сила притяжения тел, она – пульсирует!
Вот почему мне никогда не скучно думать о тебе.
Ты – как очень большое число – изменяешься, и закон твоего изменения непостижим.
Я бы еще добавил сюда что-нибудь о силе притяжения друг к другу очень больших чисел, то есть о том, что вот эта неотвязная моя мысль о тебе и есть следствие непрерывного дребезга чувств нашего влечения друг к другу, который вызывается этим изменением, но уже не могу.
Не могу потому, что только сейчас заметил: катая этот абзац, я уже давно, сколько – не знаю, ору во все горло, а Стефанов мечется вокруг, сжимая двумя подушками голову и уши, и причитает насчет того, когда это все наконец, елки-палки, кончится.
Я окликнул его и извинился. Простите меня, говорю, Алексей Васильевич, в самом деле, я впредь – ни гу-гу.
Старик кивнул и скрылся в ванной, не веря мне, что больше не буду.
Продолжаю. (О, как хорошо, что ты этого уже не читаешь, как, должно быть, тебе было бы досадно со скуки принимать весь этот кошмар на свой счет.) Итак, чем большим числом сложности обладает сущность, тем ближе она к качеству божества и тем вероятней, что она непостоянна. Не знаю наверняка, как у тебя обстоит с этим дело, но знаю точно, что сложность твоя невыносима. Впрочем, вряд ли это столь удивительно.
Вообще, что может быть сложнее, чем человек. Но вот я думаю, что, с другой стороны, ничего не может быть проще человека.
Стоит только пойти и взглянуть на наш колумбарий, и сразу станет ясно. Я там не люблю бывать – идешь мимо стены, как дурак, ни окна, ни просвета, – но, идя в лес, на прогулку, ее никак не миновать: кажется, ее там назло установили, на вид, так сказать, поставили.
Ну, идешь мимо нее и так про себя несложное думаешь: что есть след человека, не только во времени, но вообще? (Очевидно, след человека больше его самого, так что достаточно думать о следе.) Ответ тоже сам собой, как эхо, от этой стены доносится: мраморная дощечка, размером не больше, чем для разделки мяса, да набор чисел на ней.
Так вот, стоит только посмотреть на наш колумбарий, как сразу станет ясно, что у человека, как ни у одной другой вещи, всего проще обстоят дела с сопоставлением его с числами. Действительно, проще пареной репы состряпать правило счисления всех людей, руководствуясь порядковыми номерами их появления и исчезновения. Хорошо еще то, что людей – в отличие от некоторых других вещей – конечное множество, и рождаются они по порядку.
И умирают они тоже строго один за другим – если взять, конечно, часы поточнее. То есть человек обладает одной уникальной координатой, которая его однозначно определяет. Координатой точки в двумерном пространстве, в плоскости, где одна ось – рождение, другая – смерть. Но тут могут возникнуть сложности с календарем и звездами. Звезды могут заплутать (вселенная ведь расширяется, как было написано в той же книжке про изменчивость гравитационной постоянной), а календарь внезапно смениться, – и вот тогда и возникнет казус неоднозначности в определении. Поэтому разумней было бы соотносить человека не с парой датировок, а просто брать его координаты по номерам в череде событий рождений и смерти (благо ни одно событие не может совпасть в точности с другим, если следовать нашему допущению о повсеместном различии в мире).
Этот принцип работает, даже если предположить, что душ на белом свете, несмотря на демографические проблемы, конечное множество. Просто следует допустить, что где-то есть резервуар еще не поспевших к рождению человеческих сущностей, где они томятся до поры до времени, как резервисты в запасе. Тогда вместо пары порядковых номеров у человека (души) будет целый набор этих пар.
Впрочем, и здесь не обойтись без конфуза. Например: родился, умер – родился, умер – родился, – родился, – родился, умер —, умер —, умер, – и т. д. Кстати, этот принцип перевода человеческой природы в числовую отлично прочувствовал товарищ Эйхман (да сотрется имя его!), когда обдумывал устройство заведений вроде Треблинки.
Между прочим, в последнее время я все чаще (когда не думаю о тебе, то есть думаю, но несколько другим, непрямым способом) задумываюсь, а не сумасшедший ли наш директор – Леонард Кортез? Может, он родственник или последователь этого Эйхмана? Надо бы выяснить. Через Наташу? Через Наташу.