Литмир - Электронная Библиотека

– Алексей Васильевич, все это очень, очень интересно, продолжайте, пожалуйста.

Стефанов выпростал руку на одеяло и, пряча дрожание пальцев, натянул на кисть обвислый рукав свитера.

– Танец есть мера чувственного и мыслительного зрения, то есть – время… Заблуждение думать, что танец что-либо выражает. Танец находится по ту сторону выражения и смысла. Танец – это телесное воплощение души, идеи незримого голоса. Но – не выражение, явление в чистом виде, которое есть само сообщаемое, а не сообщение. Больше того, в танце человек создает себе телесного двойника – так сказать, свое иное, танцевальное тело. Они отличаются друг от друга так же, как сидящая на ветке птица отличается от птицы в полете, как смерть от жизни. Непрямая сумма движений танцора – вспомните череду телесных представлений на древнегреческих вазах и стробоскопическую фотографию танца – не исчезает бесследно, но становится прибавлением к его иному телесному «я», к его двойнику, который ближе к душе и музыке, чем осязание. Этот двойник, он бессмертен, нетленен. Все зримые явления души осуществляются именно им. И именно танцевальное тело отвечает за ориентацию в невидимости. Оно как бы наш универсальный проводник: сам ведомый музыкой сфер, он оберегает нас и в сложных дебрях бессознания, и в ослепительной пустоте чувственной неги…

Я взглянул на Катю: как ей этот бред. Она поглощенно записывала.

Старик разошелся и стал добирать примеры:

– В этом свете становится очевидным, что такое явление, как клаустрофобия, есть реакция инстинкта самосохранения на попытку отдалить, выместить танцевальное тело субъекта от него самого. Умаление места тела им панически рассматривается как ампутация танцевального двойника или в лучшем случае ущемление его дыхательных путей – пучков движений, чей воздух – живительная смесь из пространства и времени…

Стефанов вновь обратился к себе внутрь и смежил веки. Но, не найдя ничего доступного для произнесения, повернулся к живому окну и замолчал.

Катя, скользнув по полу, усаживается ко мне на колени, запускает в мои волосы руку и мягко перебирает.

Закат теперь остыл пепельной синевой, и стремительный сумрак смежает зрение куполом. Я кружу по его простору и жду первой звезды. Я кружу, и стремительный полет потери наворачивается на меня, как нитка кокона.

Катя ластится, и ее легкая тяжесть вливается мне в солнечное сплетенье.

Я отстраняюсь и пересаживаю ее на подлокотник.

Шапка золы с коротким шелестом сползает с углей в камине.

Стефанов протяжно вздыхает и переворачивается навзничь. Что-то колышется над его постелью, в оконных сумерках постепенно светлеет, и видно, как легкие перья сияния разнеживаются в низком облачке, кружась и опадая.

Стефанов, очнувшись, забормотал, затверживая наизусть:

– Тело есть тяжесть души, плотность ее движущегося воображения… Танец – это действо, позволяющее скользить над таинственной гранью души и тела, это стелящийся полет души над ее отражением в мире…

Теперь ясно, что старик снова попал на тот же виток своего балетного бреда, и я говорю Кате:

– Пойдем.

В доме уже объявлен отбой, верхний свет, как ночью в вагоне пассажирского поезда, притушен. На цыпочках мы пробираемся к заветной двери. Заведующая сейчас на дежурстве в холле, и мы тайно хотим проникнуть в ее камору.

Внутри пахнет свежим бельем и расколотой косточкой абрикоса. Я целую ее и в окне, зарывшись в ее волосы, вижу три тусклых дрожащих звезды. Они то трепещут, то смотрят не мигая. Я гадаю, какая из них появилась первой…

Она шепчет: «Подожди» и, задохнувшись, прислоняется к высокой стопке белья. Распускает поясок халата и поднимает руки…

Возвращаюсь на цыпочках. Стефанов уже спит. Во сне он видит что-то живое и кривит рот, улыбаясь. Я поправляю ему одеяло.

Снова усаживаюсь в кресло и нахожу те же три звездочки. Я не знаю, с чего начать, и просто долго смотрю на них. Потом догадываюсь и, чтобы проверить, выскакиваю в коридор. За дверью мне в ноги бросается горбун, я распластываюсь на мраморном полу. Венозные прожилки камня темнеют в глазах от боли.

Я ушиб коленную чашечку и сжимаю зубы, чтобы не застонать. Горбун цепко, как палач-обезьяна, хватает меня за руку и куда-то тянет.

В холле первого этажа проходит совещание персонала: заведующая – существо особенного, несколько лошадиного строя, врачихи, медсестры, нянечки и санитары сидят полукругом у новогодней елки и обсуждают завтрашний приезд ревизионной комиссии.

Катя сидит в стороне, у двери столовой. Смотрит, будто чужая. Будто ослепла.

Горбун подводит меня к подоконнику и сам подсаживается рядом. Над нами сидят, зацепившись за штору, два выпущенных из клетки волнистых попугайчика. Время от времени кто-то из них гадит.

Я отодвигаюсь в сторону от этой капели. Горбун трясет штору, и два желто-синих вспорха с пронзительным чириканьем рвут через пространный холл обратно к клетке. Садятся. Тупо, завалившись на бочок, замирают.

Как в цирке, в фокусе параболы, по которой расположился персонал, осанисто восседает заведующая. Место вокруг нее вытягивается, и раздается возглас: «Осанна!»

Сестра-хозяйка крепко держит бразды общего внимания и вещает. В ее размеренной речи то и дело мигает мимический английский акцент. Это придает некоторый шарм ее сообщению. Правый глаз у нее страшно крив и косвенно пялится на меня. Я замечаю, что он стекленеет на мне неотрывно, в то время как левый вполне подвижен и все время елозит по лицам персонала, яростно требуя у них понимания.

Боль в колене на время затаилась, и до меня доходит, что ровный и властный голос сестры-хозяйки – это голос моей злобной школьной училки английского Серафимы Сергеевны… Сто лет не слышал этого гимна безумию.

Но вот выясняется. Комиссия приезжает в полдень, и все уже должны быть к этому времени на цырлах. Сначала торжественная часть торжественной встречи, затем подробная экскурсия по заведению, праздничный обед, в программу которого входят выступление кружка самодеятельности и более близкое знакомство с отдельными представителями контингента. В финале – обмен памятными подарками и церемония проводов.

На станции членов комиссии будет ждать машина из автопарка хосписа. Один из санитаров объявляется ответственным за доставку. (Кудрявый водила встал, затоптался на месте, товарищ его дернул за рукав, чтобы сел уж обратно.)

Распределяются обязанности и назначается жесткий режим исполнения. Подчеркивается: завтрашний день важен для репутации дома в глазах не только его главного спонсора и устроителя – господина Леонарда Кортеза; в результате завтрашней встречи представители регионального бюллетеня должны получить полное представление об успехе такого экстраординарного начинания, частью какового является их деятельность в этом странноприимном доме, построенном и функционирующем при полном финансировании и патронаже господина Леонарда Кортеза.

И тут я вспомнил, как дружок мой, Саня Беляев притащил в класс хруща и на перемене приклеил его к обложке классного журнала… Это стоило ему жизни насекомого и беседы наедине с Серафимой. Распластанный жук в тишине скрежетал лапками по картону обложки, поднимал надкрылья, жужжал.

Когда все разошлись, остались горбун, хозяйка, Катя и часть меня. Часть – оттого, что колено снова ныло и боль поглощала сознанье.

Мне вкратце предъявили обвинение в нарушении режима, объявили, что завтрашний день я проведу в одиночке.

Я не спорю и прошу дать мне болеутоляющее и бинт.

В колене все время что-то смещается и выходит наружу мученьем.

Заведующая кивает Кате, и мы оказываемся в процедурной.

Я спрашиваю ее:

– Что происходит?

Она молча бинтует мне ногу. Достает из шкафчика две облатки.

Дает запить.

Горбун строго заглядывает в приоткрытую дверь.

Я швыряю в него мензурку. Нехотя исчезает.

Катя – тихо:

– Будь осторожен. Иначе – пеняй на себя.

Она целует меня в лоб и отстраняется, потому что я хочу ее обнять.

13
{"b":"97798","o":1}