Литмир - Электронная Библиотека

Летом 1839 г. Гоголь – в Вене и Мариенбаде, но продолжает скучать по Риму:

«О Рим, Рим! Мне кажется, пять лет я в тебе не был. Кроме Рима, нет Рима на свете. Хотел было сказать – счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость…»

Проведя затем несколько месяцев в России, Гоголь в начале лета 1840 г. вместе с молодым писателем-славянофилом Василием Алексеевичем Пановым выехал в Италию, но в Вене серьезно заболел и, по мнению окружающих, несколько дней находился на грани жизни и смерти. Свой диагноз Гоголь описывал так: «желудочное расстройство, остановившееся пищеварение и необыкновенное раздражение нерв; к этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания». Слегка поправившись, Гоголь писал в Рим своему другу художнику А. А. Иванову:

«Теперь сижу в Вене. Пью воды, а в конце августа или в начале сентября буду в Рим, увижу Вас, побредем к Фалькону есть Bacchio arosto ‹жареная баранина› или girato ‹баранина на вертеле› и осушим фольету Asciuto ‹бутыль белого вина›, и настанет вновь райская жизнь…»

Похоже, что именно та серьезная болезнь лета 1840 г. сильно повлияла на самоощущение Гоголя и – в определенном смысле – на его отношение к Риму. Эта перемена (от пылкой любви 30-х годов – к едва ли не отчужденности конца 40-х) была поначалу не столь заметной, но ее симптомы уже видны, например, в письме Погодину, где Гоголь пишет о болезни в Вене и очередном приезде в Рим:

«Умереть среди немцев мне показалось страшно. Я велел себя посадить в дилижанс и везти в Италию… О, как бы мне в это время хотелось сделать какую-нибудь дальнюю дорогу. Я чувствовал, я знал и знаю, что я бы восстановлен был тогда совершенно. Но я не имел никаких средств ехать куда-либо. С какою бы радостью я сделался фельдъегерем, курьером даже на русскую перекладную и отважился бы даже в Камчатку. Чем дольше, тем лучше. Клянусь, я был бы здоров. Но мне всего дороги до Рима было три дни только. Тут мало было перемен воздуха… Ни Рим, ни небо, ни то, что так бы причаровывало меня, ничто не имеет теперь на меня влияния. Я их не вижу, не чувствую. Мне бы дорога теперь, да дорога, в дождь, слякоть, через леса, через степи, на край света. Вчера и сегодня было скверное время, и в это скверное время я как будто бы ожил. Так вот все мне хотелось броситься или в дилижанс, или хоть на перекладную. Двух минут я не мог просидеть в комнатке, мне так сделалось тяжело, и отправился бродить по дождю. Я устал после нескольких шагов, но, право, почувствовал как будто бы лучше себя…»

Знаменитые русские о Риме - img_17

Площадь Барберини с фонтаном «Тритон» (рисунок начала XIX в.).

Прибыв в Рим 25 сентября 1840 г. вместе с В. А. Пановым и медиком Н. П. Боткиным (братом В. П. Боткина), Гоголь снова поселился на виа Феличе, где продолжил работу над «Мертвыми душами». В мае 1841 г. приехавший в Рим П. В. Анненков поселился в соседней с Гоголем комнате (где до него жил Панов) и под диктовку Гоголя начал переписку первых шести глав поэмы. Анненков оставил подробные мемуары о тех днях:

«Поселившись рядом с Гоголем, в комнате, двери которой почти всегда были отворены, я связан был с Николаем Васильевичем только одним часом дня, когда занимался перепиской „Мертвых душ“. Остальное время мы жили розно и каждый по-своему… Гоголь вставал обыкновенно очень рано и тотчас принимался за работу. На письменном его бюро стоял уже графин с холодной водой из каскада Терни, и в промежутках работы он опорожнял его дочиста, а иногда и удвоивал порцию. Это была одна из потребностей того длинного процесса самолечения, которому он следовал всю свою жизнь. Он имел даже особенный взгляд на свой организм и весьма серьезно говорил, что устроен совсем иначе, чем другие люди, и, если не обманывает меня память, с каким-то извращенным желудком. Я относился тогда несколько скептически к его жалобам на свои немощи и помню, что Гоголь возражал мне с досадой и настойчиво: „Вы этого не можете понять, – говорил он, – это так: я себя знаю“. При наступившем вскоре римском зное Гоголь довольно часто жаловался на особенное свойство болезненной своей природы – никогда не подвергаться испарине. „Я горю, но не потею“, – говорил он. Все это не мешало ему следовать вполне своим обыкновенным привычкам. Почти каждое утро заставал я его в кофейне „Del buon gusto“ ‹на Испанской площади›, отдыхающим на диване после завтрака, состоявшего из доброй чашки крепкого кофе и жирных сливок, за которые почасту происходили у него ссоры с прислужниками кофейни: яркий румянец пылал на его щеках, и глаза светились необыкновенно. Затем отправлялись мы в разные стороны до условленного часа, когда положено было сходиться домой для переписки поэмы. Тогда Гоголь крепче притворял внутренние ставни окон от неотразимого южного солнца, я садился за круглый стол, а Николай Васильевич, разложив перед собой тетрадку на том же столе подалее, весь уходил в нее и начинал диктовать мерно, торжественно, с таким чувством и полнотой выражения, что главы первого тома «Мертвых душ» приобрели в моей памяти особенный колорит. Это было похоже на спокойное, правильно разлитое вдохновение, какое порождается обыкновенно глубоким созерцанием предмета… После утренней работы, еще до обеда, Гоголь приходил прямо к превосходной террасе виллы Барберини, господствующей над всею окрестностью, куда являлся и я, покончив с осмотрами города и окрестностей. Гоголь садился на мраморную скамейку террасы, вынимал из кармана книжку, читал и смотрел, отвечая и делая вопросы быстро и односложно… Более занятый своею мыслью, чем чтением, Гоголь часто опускал книжку на колени и устремлял прямо перед собой недвижный, острый взгляд, который был ему свойственен…»

Обедали Гоголь и Анненков, как правило, в трактире «Лепре» на Via Condotti (по словам знатока Рима А. Валадье, в меню этой траттории во времена Гоголя значилось 72 вида супов и 543 блюда и закуски, не считая десертов).

Анненков: «Между тем время было обеденное. Он ‹Гоголь› повел меня в известную историческую астерию под фирмой Lepre (заяц), где за длинными столами, шагая по грязному полу и усаживаясь просто на скамейках, стекается к обеденному часу разнообразнейшая публика: художники, иностранцы, аббаты, читадины, фермеры, принчипе ‹князья›, смешиваясь в одном общем говоре и истребляя одни и те же блюда, которые от долгого навыка поваров действительно приготовляются непогрешительно. Это все тот же рис, барашек, курица, – меняется только зелень по временам года. Простота, общежительность итальянская всего более кидаются тут в глаза, заставляя предчувствовать себя и во всех других сферах жизни. Гоголь поразил меня, однако, капризным, взыскательным обращением своим с прислужником. Раза два менял он блюдо риса, находя его то переваренным, то недоваренным, и всякий раз прислужник переменял блюдо с добродушной улыбкой, как человек, уже свыкшийся с прихотями странного форестьера (иностранца), которого он называл синьором Николо. Получив, наконец, тарелку риса по своему вкусу, Гоголь приступил к ней с необычайною алчностью, наклонясь так, что длинные волосы его упали на самое блюдо, и поглощая ложку за ложкой со страстью и быстротой, какими, говорят, обыкновенно отличаются за столом люди, расположенные к ипохондрии… Опорожнив свое блюдо, Гоголь откинулся назад, сделался весел, разговорчив и начал шутить с прислужником, еще так недавно осыпаемым строгими выговорами и укоризнами…»

Позднее В. Ф. Чижов в своих мемуарах дополнил эти свидетельства описанием походов Гоголя в другую остерию – к Фалькону (около Пантеона):

«Там его любили, и лакей (cameriere) нам рассказывал, как часто signor Niccolo надувал их. В великий пост до Ave Maria, то есть до вечерни, начиная с полудня, все трактиры заперты. Ave Maria бывает около шести часов вечера. Вот, когда случалось, что Гоголю сильно захочется есть, он и стучит в двери. Ему обыкновенно отвечают: „Нельзя отпереть“. Но Гоголь не слушается и говорит, что забыл платок, или табакерку, или что-нибудь другое. Ему отворяют, а он там уже остается и обедает…»

18
{"b":"977783","o":1}