– Видишь, он делает различие, когда захочет; но в этом случае различие сделал не он, а люди. Бог сотворил день, и Он же сотворил ночь; но Он не придумывал часов и не распределял их; это сделал человек.
– Господин Том, это верно? Человек это сделал?
– Конечно.
– А кто ему пожволял?
– Никто. Он и не спрашивал.
Джим подумал с минуту и говорит:
– Ну, это мне удивительно. Я бы ни жа что не посмел. А другие люди ничего не боятся. Прут себе напролом – и думать не хочут, что случится. Так они вежде сделали ражницу на один час, господин Том?
– На час? Нет. Разница составляет четыре минуты на каждый градус долготы. На пятнадцать градусов выйдет час, на тридцать – два, и так далее. Когда в Англии вторник, час пополуночи, в Нью-Йорке еще понедельник восемь часов вечера.
Джим немного подвинулся на ларе, и видно было, что он обижен. Он покачивал головой и что-то бормотал; видя это, я подсел к нему, похлопал его по ноге и приласкал его. Тогда он немножко утешился и сказал:
– Господин Том говорит такие слова: в одном месте авторник, а в другом понедельник, и обои в один день. Гек, как же можно так шутить – там, где мы теперь есть. Два дня в один день! Как же втиснуть два дня в один день – ражве можно втиснуть два часа в один час, можно? Ражве можно втиснуть два негра в шкуру одного негра, можно? Ражве можно втиснуть два галлона виски в одногаллонный бочонок, можно? Нет, сэр, он, бочонок, лопнет. Да, и все-таки вы не втисните, ни жа что не поверу. Ты сам посуди, Гек, положим, в авторник Новый год, – как же тогда? Что же, скажешь, в одном месте нынешний год, а в другом месте прошлый год, и обои в одну и ту же самую минуту? Это несовместимая чепуха, я не могу этого терпеть, я не могу терпеть слышать такой разговор.
Тут он начал дрожать и совсем посерел, а Том сказал:
– Ну, в чем дело? Чего ты?
Джим едва мог говорить, но проговорил все-таки:
– Господин Том, вы не шутите, это так и есть?
– Нет, не шучу, так и есть.
Джим снова задрожал и говорит:
– И вдруг этот понедельник будет Страшный суд, тогда в Англии совсем не будет Страшного суда, и мертвых не прижовут. Нам не следовает туда лететь, господин Том. Пожалуйста, пусть он летит назад, я хочу быть там.
Вдруг мы увидели такое, что вскочили, забыли обо всем и глядим, глаз не сводим. Том и говорит:
– Неужели это… – тут он перевел дух и тогда уже договорил:
– Оно самое, – верно, как вы живы, – это океан!
Тут и мы с Джимом перевели дух. А потом стояли и смотрели, ошеломленные, но и обрадованные, потому что никто из нас никогда не видал океана, да и не надеялся увидеть. Том бормотал:
– Атлантический океан – Атлантический. О, как это величественно звучит!.. И это он – и мы на него смотрим – мы! Право, это так великолепно, что даже не верится.
Тут мы увидели огромную пелену черного дыма, а когда подлетели ближе, оказалось это город, просто чудовище-город, с густой бахромой кораблей с одного края; и пришло нам в голову, не Нью-Йорк ли это, и начали мы галдеть да спорить, а он тем временем проскользнул под нами и исчез вдали, мы же очутились над самым океаном и мчались, как буря. Тут-то мы опомнились, да!
Кинулись мы на корму, и подняли вой, и стали просить профессора сжалиться над нами, и вернуться назад, и высадить нас, и возвратить нас родным, которые так горюют и беспокоятся о нас, и, пожалуй, умрут, если с нами что-нибудь случится; но он выхватил свой пистолет и прогнал нас назад, и мы пошли, но никто себе представить не может, что мы чувствовали.
Земля пропала, виднелась только узкая полоска, точно змея, далеко на самом краю воды, а внизу под нами океан, океан, океан – миллионы миль океана, и бурлил-то он, и кипел, и пенился, и белые брызги летели с верхушек валов, а кругом виднелось всего несколько кораблей, которые ложились то на правый борт, то на левый, зарываясь то носом, то кормой; а скоро и кораблей не стало видно, и остались мы одни с небом и океаном, и никогда еще я не видывал такого просторного и пустынного места.
Глава IV
Профессор напивается и хочет нас отправить за борт. – Гибель профессора. – Буря и гроза. – Наше совещание.
И все пустыннее и пустыннее становилось кругом. Над нами было огромное небо, пустое и страшно глубокое, а под нами океан, и на нем ничего, кроме волн. Вокруг нас было кольцо – совершенное кольцо – там, где небо сходилось с водой; да, чудовищное огромное кольцо, а мы находились как раз в центре его. Да, в самом центре. Мы неслись, как степной пожар, но ничего из этого не выходило – из центра мы никоим способом не могли вырваться; и я не замечал, чтобы мы хоть на дюйм приблизились к кольцу. Просто мороз по коже продирал – так это было странно и необъяснимо.
Тишина кругом стояла такая, что мы говорили вполголоса, и становилось нам все тоскливее и страшнее, и совсем не до разговора, так что, наконец, он и вовсе прекратился, и мы сидели и «думались», как говорит Джим, не молвив слова, бог знает сколько времени. Профессор не шевелился, пока солнце не поднялось над нашими головами; тогда он встал и приложил к глазу какой-то треугольник, а Том сказал, что это секстант и что он определяет по солнцу, в каком месте находится шар. Потом он стал писать какие-то цифры, заглянул в какую-то книгу, а там опять расходился. Молол всякую чепуху, и между прочим сказал, что будет делать по сто миль в час до завтрашнего вечера, а тогда высадит нас в Лондоне.
Мы сказали, что будем покорнейше благодарны.
Он уже пошел было прочь от нас, но когда мы сказали это, быстро повернулся и окинул нас долгим, мрачным взглядом, самым злобным и подозрительным, какой я когда-нибудь видал. Затем сказал:
– Вам хочется покинуть меня. Не отпирайтесь.
Мы не знали, что ответить, а потому промолчали и не сказали ничего.
Он ушел на корму и уселся там, но, кажется, никак не мог забыть об этом обстоятельстве. То и дело заводил речь все о том же и старался добиться от нас ответа, но мы ни гу-гу.
Становилось все страшнее, и мне уж казалось, что я не выдержу этого. Было еще хуже, чем ночью. Вдруг Том ущипнул меня и шепчет:
– Смотри!
Я глянул на корму и увидал, что профессор глотнул чего-то из бутылки. Не понравилось мне это. Потом он еще глотнул и вскоре начал петь. Стемнело, ночь была черная и бурная. Он распевал диким голосом, а гром уже начинал греметь, и ветер завывал и стонал между снастями, и было так страшно. Стало темно, хоть глаз выколи, так что мы уже не могли видеть его и рады были бы, если бы не могли слышать, однако слышали. Потом он замолчал, но не прошло и десяти минут, как у нас явилось подозрение, и нам хотелось, чтобы он опять зашумел, тогда бы мы знали, где он находится. Вдруг мелькнула молния, и мы увидели, что он встает; но он был пьян, споткнулся и упал. Мы слышали, как он рычал в темноте.
– Они не хотят ехать в Англию, ладно! Я переме ню курс. Они хотят покинуть меня. Ну и пусть покида ют – теперь же.
Я так и обмер, услышав эти слова. Потом он опять замолчал и молчал так долго, что мне стало невтерпеж, и казалось, что молнии уже совсем не будет. Наконец она, слава богу, опять блеснула, и мы увидели, что он ползет на четвереньках и уже всего шагах в четырех от нас. Но какие у него страшные глаза были, ой-ой! Он нацелился на Тома и сказал: «Ступай за борт, ты!», но тут опять стало ни зги не видно, и я не знал, схватил он его или нет, а Том не подавал голоса.
Опять наступило долгое, страшное ожидание; а там снова блеснула молния, и передо мной мелькнула за бортом голова Тома и исчезла. Он цеплялся за веревочную лестницу, которая свешивалась из лодки и болталась в воздухе. Профессор заорал и бросился на него, и тут опять стало темно, хоть глаз выколи, а Джим простонал: «Бедный господин Том, пропал он», кинулся было на профессора, но профессора не оказалось на месте.