— Не давать соединить! — заорал я и побежал.
Бежали мы вчетвером: я, Лунарь, Кабанов и кто-то из Колькиных. Двести метров по бетону, между штабелями, и немцы бежали тоже, но они бежали налегке, а мы с оружием.
На середине они обернулись и один дал по нам очередь от бедра, не целясь. Кабанов упал — я решил, что убит, и на бегу оглянулся, но Кабанов уже поднимался, потому что просто поскользнулся на мазуте.
Я остановился на секунду, прицелился и начал стрелять. Первая очередь ушла мимо — на бегу дыхание сбито, и ствол ходит. Вторую я отправил в того, кто нёс катушку.
Он упал вперёд, катушка вылетела у него из рук, покатилась и размоталась ещё метров на десять. Троих оставшихся мы догнали у самой двери управления. Один успел вбежать внутрь, и его достал Лунарь, выстрелив в проём. Двое развернулись и подняли руки, и один из них при этом что-то очень быстро говорил и показывал на здание. Я не понимал ни слова, но общий смысл был ясен: там машинка, там машинка, я покажу.
Он показал.
Машинка стояла на втором этаже, у окна, подключённая, и провод от неё шёл вниз, к тому самому, размотанному. Соединить они не успели секунд на двадцать.
Заряды под шестым краном потом снимали сапёры, весь день, и сняли сорок восемь килограммов. Про эти сорок восемь килограммов мне сказали вечером, и вот тогда, вечером, мне стало приятно — гораздо приятнее, чем от второй Звезды.
* * *
К полудню бой ушёл из порта на север, и в порту стало тихо. Тихо, дымно и мокро — горело то, что не успели потушить или тушат прямо сейчас. Я сидел на кнехте и курил. У меня тряслись руки, что было нормально и должно было пройти минут за десять.
Рота считалась. Из двадцати двух, что съехали по склону, наверх поднялись девятнадцать: двое убитых, один тяжёлый. Всего по роте за сутки — одиннадцать убитых, девятнадцать раненых.
— Товарищ капитан, — Тюлькин появился, как всегда, из ниоткуда, с флягой. — Выпейте.
— Не хочу.
— А вы не хотите, вы выпейте.
Я выпил.
— Порфирий Игнатьевич.
— Я.
— Ты когда успел сюда спуститься?
— А я не спускался, — обиделся Тюлькин. — Я по лестнице пришёл, как нормальный человек. Лестницу уже час как взяли.
В три часа дня меня нашёл посыльный из штаба полка.
— Товарищ капитан, вас к подполковнику. Срочно.
Подполковник стоял на перекрёстке у карты, разложенной на капоте, и рядом с ним топтались двое гражданских: мужик лет пятидесяти в железнодорожной шинели без петлиц и мальчишка лет четырнадцати.
— Сидорин, вы у нас по подземельям специалист?
— Не могу знать, откуда такое мнение, товарищ подполковник, — ответил я.
То же мне «специалист».
— Их личного дела, — подполковник ткнул в карту. — Если не специалист, значит придется им стать. Вот тут, за кладбищем, вход в каменоломни. В них с сорок первого сидят люди. Сколько — неизвестно, говорят про полторы сотни, из них половина дети. Вход немцы держат ротой и обложили взрывчаткой.
— Зачем?
— Затем, что уходят, — поднял бровь подполковник. — У меня людей нет, у меня полк тянут на север. Возьмётесь?
— Возьмусь.
Мужика звали Прокоп Ильич, он был из тех, кто эти катакомбы знал с довоенных времён, потому что работал в них ещё мальчишкой, когда там резали камень. Мальчишку звали Витька, и он лазал туда всю оккупацию с едой.
— Входов сколько? — спросил я.
— Три больших, — сказал Прокоп Ильич. — И малых — не считал. Штук двадцать. Только малые все обвалены или заложены.
— Все?
— Не все, — сказал Витька и покраснел.
— Показывай.
Малый вход был в тридцати метрах от заброшенного погреба, и представлял он собой лаз шириной с человека, прикрытый снаружи двумя листами ржавой жести и сухим бурьяном.
— Далеко до людей?
— Метров восемьсот, — сказал Витька. — Только там развилок много. Я проведу.
— Не проведёшь. Ты останешься тут.
— Дядь!
— Товарищ капитан.
— Товарищ капитан, — сказал Витька с обидой на свою ненужность. — Вы там без меня заплутаете, и всё. Там на четвёртой развилке налево уводит, а надо направо и потом сразу вниз, а вниз никто не идёт, потому что там кажется, что тупик. А я знаю.
Я посмотрел на него.
— Пойдёшь третьим, — сказал я. — За мной. Между мной и Шабановым. Шаг влево, шаг вправо — вынесу наверх за шиворот.
— Есть, товарищ капитан! — обрадовавшись, козырнул в прыжке Витька.
В лаз пошли одиннадцать человек. Гацоев с остальными остался наверху и получил задачу: через сорок минут начать шуметь у главного входа, много и не приближаясь.
Внутри было холодно, сухо и абсолютно черно. Мы шли с двумя фонарями, светили в пол, стены из ракушечника уходили вверх и в стороны, и на них были следы кайла — косые, ровные ряды, которым лет по сто.
На четвёртой развилке Витька дёрнул меня за рукав и молча показал направо и вниз. Направо и вниз действительно выглядело тупиком.
Немцев мы услышали через двадцать минут. Точнее, услышал Лунарь: остановился, поднял руку и повернул голову набок, как собака.
— Там кто-то есть, — шепнул он. — Впереди, метров сто. Разговаривают.
Погасили фонари. Дальше шли в темноте, по стене, и через полсотни шагов впереди действительно появился свет — тусклое пятно на повороте, и голоса, и запах табака.
Я подполз к повороту и выглянул. Галерея расширялась в зал, и в зале стояла немецкая позиция: два человека при пулемёте лицом в глубину, к людям, стол с фонарём, ящики. У стены штабелем лежали заряды — я насчитал восемь, соединённых проводом, и провод уходил вверх по галерее, к главному входу.
За пулемётом, дальше в глубину, за поворотом, было темно, и оттуда не доносилось ни звука.
Полторы сотни человек умеют молчать, если знают, что от этого зависит.
— Восемь зарядов, — шепнул я Лунарю. — Провод идёт наверх. Значит, рванут отсюда или сверху.
— Двое всего, — сказал Лунарь.
— Двое здесь. Наверху рота.
Я подумал секунд десять.
— Работаем так. Пулемёт и оба — тихо, ножами, одновременно. Стрелять нельзя: наверху услышат выстрел и крутанут машинку сами.
— Понял.
— Лунарь — левый. Я — правый. Шабанов страхует. Остальные лежат и не дышат.
До них было двадцать два шага по ровному полу, и на этих двадцати двух шагах не было ничего, кроме камня.
Мы пошли босиком. Я снял сапоги первым, вся группа за мной, и Витька смотрел на это круглыми глазами.
Двадцать два шага мы шли минуты две. Правый сидел на ящике боком ко мне и курил, держа папиросу в кулаке, и я видел, как у него светятся пальцы. Я подошёл сзади вплотную. Взял левой рукой за подбородок, задрал ему голову, ударил ножом под ухо, коротко, и придержал, чтобы не завалился с грохотом.
Он даже не дёрнулся, только папироса выпала и светясь покатилась по камню. С придавил его рукоятью ножа, потому что сапог на мне не было.
Лунарь свалил левого одновременно, но у него вышло хуже: тот в последний момент повёл плечом, Лунарю пришлось бить дважды, и левый успел стукнуть каблуком по ящику.
В каменном зале этот стук прозвучал, как выстрел. Мы замерли. Наверху, в галерее, никто не отозвался. Повезло.
— Провод, — выдохнул я.
Лунарь уже резал. Он перерезал провод в четырёх местах, развёл концы в стороны, и только после этого я позволил себе выдохнуть до конца.
— Не нравится на бомбах сидеть, товарищ капитан, — поделился он.
— Это в тебе уголовные рудименты шевелятся, — ответил я. — Солдату бомба — друг, товарищ и брат.
Тихонько посмеялись под недоуменным взглядом Витьки и пошли дальше, вглубь. Через двести метров галерея вывела нас в большой зал, и в этом зале были люди.
Огромная толпа. На глазок — человек двести. Они сидели и лежали на тряпье, на досках, на камне. Горели три коптилки. Пахло так, что горло сжималось. Дети не плакали — дети, которые прожили в катакомбах два с половиной года, плакать не умеют, они умеют молчать.
Никто не закричал при нашем появлении. Женщина, сидевшая ближе всех, посмотрела на меня, потом на звёздочку на шапке, и медленно, как во сне, поднялась.