Литмир - Электронная Библиотека

Размышлять долгими нескончаемыми часами, глядя на какую-нибудь легкомысленную картинку, нарисованную на полях книги, или рассматривая шрифт, которым набран текст; сосредоточиться на затейливых тенях, падающих наискось на гобелен или на пол, и просидеть так большую часть летнего дня; завороженно наблюдать целую ночь за ровным огнем какой-нибудь лампы или за тлеющими углями в камине; посвятить несколько дней кряду обдумыванию аромата цветка; монотонно твердить одно и то же слово, какое-нибудь самое обычное, повседневное слово, покуда звук его от многократного повторения полностью не утрачивает смысл; потерять всяческое ощущение движения или вообще физического существования, предавшись полнейшей телесной расслабленности, длительной и настойчивой, — вот лишь некоторые из самых частых и наименее безобидных причуд, вызванных состоянием умственных процессов, не то чтобы совсем утративших какое-либо подобие четкости, но, несомненно, не поддающихся анализу либо объяснению.

И все же я не хочу быть понятым неправильно. Столь непомерное, искреннее и нездоровое внимание, вызываемое подобными, по самой природе своей малозначимыми объектами, ни в коем случае не стоит приравнивать к той предрасположенности, к созерцательности, которая свойственна всем людям, и в особенности проявляющейся у личностей, наделенных слишком живым воображением. Это даже не было, как может поначалу показаться, каким-то необычным состоянием или даже просто преувеличенным проявлением подобной склонности — это было совершенно определенное и ни на что не похожее состояние. Если в первом случае мечтатель, или человек увлеченный, заинтересовавшись каким-либо объектом, обычно не малозначимым, незаметно для себя теряет из виду сей объект в бесконечном множестве порожденных им разнообразных идей и умозаключений, пока на излете этой мысли, часто весьма возвышенной, он вдруг не обнаруживает, что incitamentum[190], или первопричина, его задумчивости исчезла или полностью забыта. В случае со мной первопричина была всегда малозначимой, хотя мое расстроенное воображение неизменно наделяло ее какой-то противоестественной и фантастической важностью. Если моя мысль и делала какие-то шаги в сторону, то их было немного, и всегда она упрямо возвращалась к тому, что являлось отправной точкой. Размышления никогда не приносили мне удовольствия, и если что-то выводило меня из задумчивости, первопричина этого, если уже не находилась перед глазами, вызывала тот еще больший, на этот раз прямо-таки сверхъестественный интерес, который и был основным признаком моего недуга. Одним словом, у меня в первую очередь в ход шли те силы разума, которые отвечают, как я уже говорил, за внимание, а у обычного мечтателя — за мышление.

Надо сказать, что книги, увлекавшие меня в ту пору, если сами и не являлись причиной моего расстройства, своею фантастичностью, своим разнообразием во многом отражали признаки этого расстройства. Среди прочих я хорошо помню трактат благородного итальянца Целия Секунда Куриона[191] «De Amplitudine Beati Regni Dei»[192], великий труд Блаженного Августина[193] «О граде Божием» и «De Carne Christi»[194] Тертуллиана[195], парадоксальные слова из которой «Mortuus est Dei filius; credible est quia ineptum est: et sepultus resurrexit; certum est quia impossibile est»[196] на многие недели погрузили меня в напряженные и бесплодные изыскания.

Так может показаться, что разум мой, утрачивающий равновесие только лишь под влиянием самых обыденных вещей, имел сходство с тем упоминаемым Птолемеем Гефестионом[197] океанским утесом, который, не поддавшись могучей силе человека и еще более яростному неистовству волн и ветра, дрогнул от прикосновения цветка, называемого асфоделью. Впрочем, если досужему мыслителю и может показаться несомненным фактом то, что в переменах, произведенных ее горестным недугом в душевном состоянии Береники, я мог отыскать немало поводов для той напряженной и ненормальной работы мысли, природу которой мне стоило таких трудов объяснить, это ни в коем случае не соответствует действительности. В периоды, когда задумчивость моя на время оставляла меня, ее беда заставляла меня страдать, и все же, принимая близко к сердцу тот кромешный ад, в который превратилась ее светлая и чистая жизнь, я довольно редко и не так уж глубоко задумывался над тем, каким чудодейственным образом подобный перелом мог произойти столь внезапно. Однако мысли эти не имели ничего общего с моей болезнью и ничем не отличались от тех, что в подобных обстоятельствах приходят в голову любому человеку. Оставаясь верным себе, безумие мое упивалось менее важными, но более удивительными переменами в физическом облике Береники, в том, как необыкновенно и страшно исказилась ее внешность.

В дни расцвета ее несравненной красоты я не любил ее. Мое существование было настолько противоестественным, что чувства никогда не шли от сердца, а волнения всегда были порождением разума. Сквозь серость раннего утра, среди пестрых теней полуденного леса и в тиши своего кабинета ночью я видел ее, порхающую, но видел ее не как живую, дышащую Беренику, а как Беренику из мира грез; не как земное (приземленное) существо, а как абстракцию такого существа; видел в ней предмет не для восторга, а для анализа; видел в ней не объект любви, а тему для самых глубоких, хоть и бессвязных мыслей. А теперь — теперь я трепетал, когда она была где-то рядом, а когда приближалась — бледнел. И все же, горько оплакивая ее падение, ее жалкое состояние, я напоминал себе о том, что она долго любила меня, и о том, что в один злосчастный день я заговорил с ней о браке.

И вот, когда свадьба наша была уже не за горами, зимой, в один из тех необычно теплых, тихих и туманных дней, дней, которые порождают на свет прекрасную Альциону[198], я сидел (как я полагал, в одиночестве) во внутренних покоях библиотеки. Но, подняв глаза, я увидел, что предо мной стоит она, Береника.

Мое ли разыгравшееся воображение или туманная пелена в самом воздухе; робкая ли полутьма зала либо же серые складки ее убранства, ниспадающие вокруг ее фигуры, — что делало контур ее столь робким и неясным? Я не мог определить. Она не произнесла ни единого слова, а я… Ни за какие блага земные или небесные я бы не смог вымолвить и слова. Ледяным холодом обдало меня с ног до головы, чувство нестерпимого волнения поглотило меня, но душа моя преисполнилась всепоглощающим любопытством, и, вжавшись в спинку стула, я какое-то время сидел не дыша и не в силах пошевелиться или оторвать взгляд от ее застывшей фигуры. Увы! Истощение ее было чрезмерным, и теперь в очертаниях ее фигуры не было ни малейшего изгиба, который напоминал бы о том существе, которым некогда была она. Наконец мой лихорадочный взор пал на ее лицо.

Высокое и очень бледное чело ее было исключительно ясным; некогда черные как смоль, а теперь ярко-желтые волосы, обрамляющие его и оттеняющие бесчисленными локонами впалые виски, своей нестройной буйностью вступали в спор с печатью печали на ее лице. Тусклые, безжизненные, стеклянные глаза ее, казалось, были лишены зрачков, и, увидев их, я невольно содрогнулся, отчего взгляд мой упал на тонкие сморщенные губы. Те разомкнулись, и в особенной, наделенной непонятным мне смыслом улыбке взору моему медленно открылись зубы новой Береники. Господи боже! Лучше бы я не видел их или, увидев, умер!

* * *

Потревожил меня звук закрывшейся двери, и, подняв глаза, я увидел, что моя кузина покинула зал. Но, увы, растревоженный мой разум не покинул и (я осознавал это) уже не покинет никогда белый жуткий призрак тех зубов. Ни темного пятнышка на поверхности, ни тени на гладкой эмали, ни единой зазубринки по краям — но краткого мига ее улыбки было достаточно, чтобы они врезались в мою память навечно. Сейчас я видел их даже еще более ясно, чем тогда. Зубы!.. Зубы!.. Они были здесь, они были там, я уже не видел ничего, кроме зубов. Они были предо мной, совершенно отчетливо, даже осязаемо; длинные, узкие и абсолютно белые, в обрамлении скорченных бледных губ, точно взор мой застиг первый, жуткий миг их появления на свет. А потом моя мономания обрушила на меня всю свою безудержную мощь, и напрасно я пытался воспротивиться ее странному и неодолимому воздействию. Среди бесчисленного множества вещей, существующих в мире, только те зубы занимали меня. Лишь их одних я желал страстно и безотчетно. Все иные материи и все прочие интересы поглотило единственно их созерцание. Они, лишь они одни самою сутью превратились в квинтэссенцию моей мысленной жизни. Я рассматривал их при разном свете. Я представлял себе их с разных сторон. Я изучил каждую их линию. Я размышлял над их особенностями. Я постигал их структуру. Я обдумывал различие в природе каждого из них. Я содрогался, когда в мыслях наделял их способностью чувствовать и думать и даже выражать те или иные чувства без помощи губ. О мадемуазель Салле[199] было хорошо сказано: «Que tous ses pas étaient des sentiments»[200], а о Беренике я гораздо серьезнее мог сказать: «Que toutes ses dents étaient des idées. Des idées!!»[201] Ах, вот эта глупая мысль и погубила меня! Des idées! Ах, вот почему я желал их так безумно! Я чувствовал, что лишь обладание ими может меня успокоить, вернув мне разум.

135
{"b":"976783","o":1}