– Айнабат, посмотри, может, у Ахмеда есть патроны…
И не успел договорить, как женщина была уже около трупа старика. “Не успеет», – поглядывая на нее, тоскливо подумал я, потому что в серой пелене разгулявшегося дождя появились, быстро приближаясь, вырастая, темные фигуры всадников. Я вскинул винтовку, прицелился в головного и тут же облегченно засмеялся, опустил оружие.
Конники были, кто в старой красноармейской форме, кто в гражданской русской одежде – басмачи никогда не носили такое. Пятеро. Четыре человека, сдерживая коней, окружили меня – винтовки направлены в мою грудь, лица суровые; пятый подскакал к Айнабат:
– Кто такой? Документы! – потребовал пожилой русский в белой фуражке, в брезентовом плаще, в очках. Ткнул револьвером в сторону мертвого Ахмед-майыла. – Что все это значит?!
Я встал. Сгорбившись, чтобы уберечь от дождя, достал бумаги Арнагельды. Сунул их под папаху, подал всаднику. Тот вложил револьвер в кобуру. Крылом взметнув полу плаща, прикрыл им документ. Прочитал. Так же прикрывая, вернул мне.
– Все ясно… Это наш, – сказал спутник и слез с седла.
Объяснил мне, что они едут из Ташауза в Дарвазу на серный завод. Сюда свернули, услышав выстрелы. Поинтересовался: куда едем, зачем? Я сказал.
Я, ссутулившись, побрел к Ахмеду ага, возле которого, закрыв перед чужими лицо паранджой, понуро стояла Айнабат. Русский начальник шел рядом.
Айнабат и спешившийся конник уже перевернули Ахмед-майыла на спину, сложили ему руки на груди. Старик лежал строгий и немного торжественный. Только лицо вот… Дождь стекал по нему струйками и казалось, будто Ахмед ага плачет от бессилия, от того, что ничего нельзя исправить. Я опустился перед ним, положил голову старика на колени и, погладив лицо ладонью, закрыл ему глаза…
Басмача мы закопали там же, где нашли его труп: за выступом небольшой ложбинки, в которой стоял Тулпар – серый конь Ахмеда ага.
Ахмеда-майыла похоронили с правой стороны долины, на возвышении, чтобы могильный холмик виден был издалека.
Когда попрощались с русскими, и они уехали на восток, в сторону Гугуртли, я, выдернув из лопаты черенок, глубоко вбил его в изголовье могилы, а Айнабат привязала к нему белый шелковый платок – пусть все проезжающие и проходящие видят: здесь погребен невинный, злодейски убитый человек – шехид.
Мы решили не задерживаться в этой проклятой, принесшей горе, долине. Я попрощался с Боздуманом, сел на Тулпара; Айнабат на коня Ахмеда-майыла. И мы, бок о бок, поспешили поскорей уйти от этого печального места. Сворачивая вслед за изгибом долины, оба враз, не сговариваясь, оглянулись – платок Айнабат над могилой слабенько, небольшим пятнышком белел сквозь дождь и, казалось, светился. Прощай, Ахмед ага, пусть будет земля тебе пухом!
Только в сумерках выбрались мы из долины и опять попали под ветер. Но это был другой ветер – южный, приветливо обвевающий нас теплом, словно лаская. Я обрадовался: значит, он переборол северный, значит, отгонит тучи, они пойдут стороной и потому дождь должен, обязан будет прекратиться. И тут же почувствовал, как же, оказывается, я промок и продрог! А каково Айнабат. Она, нахохлившись, спряталась под войлочной накидкой, которая уже не спасала – пропиталась влагой, набухла, с нижнего края ее текли тоненькие ручейки. “Все, хватит! Надо обсушиться, переодеться. Да и перекусить пора», – и сразу же в животе режуще засосало, в глазах потемнело от голода. “О, Аллах, а Айнабат терпит, молчит».
Я стал озираться, выискивая место, где бы сделать привал. Айнабат догадалась, видимо, в чем дело, попросила торопливо:
– Давай поедем, Максут, пока не кончился дождь… Если ты проголодался, на, подкрепись, – достала кусок брынзы, протянула. – Дождь скоро перестанет, вот увидишь. Давай не будем останавливаться, а?
Я растерялся: молчальница Айнабат впервые сама заговорила со мной, впервые обратилась ко мне. Да еще с просьбой! И от неожиданности я ляпнул:
– Как хочешь. Можем ехать хоть до утра, – хотя сразу же и пожалел об этом: а вдруг женщина заболеет? Но слово есть слово и менять его не гоже мужчине.
Дождь прекратился только глубокой ночью, когда ехать дальше все равно не имело смысла – было так темно, что я даже не видел головы коня. И все же мы, доверившись коням, продолжали путь, пока не почувствовали, что от песков исходит накопленное днем тепло.
Остановились. Слезли. Я наощупь наломал сухих веток саксаула, на который, чуть не выколов глаза, налетел во тьме; Айнабат отыскала в темноте два мертвых перекати-поля. Развела огонь. Мрак отполз на несколько шагов. Без разговоров, привычно и скоро, разобрали мы поклажу. Женщина начала готовить ужин, а я достал из своего хурджуна узел со сменным бельем, швырнул его к костру.
– Переоденься! – приказа Айнабат. – А то простудишься.
Порылся в хурджуне Ахмед-майыла, отыскал его запасную одежду и, не глядя на женщину, ушел в темноту. Переоделся во все сухое, повеселел. Обернулся. Айнабат к моему узлу и не прикоснулась. Сидела на корточках в мокрой парандже, от которой прозрачным облачком поднимался пар.
– Ну вот, совсем другое дело, – весело сказал я, подходя к костру.
– Иди, переодевайся. Не бойся, не стану подсматривать.
– Я не буду надевать это, – тихо, но твердо сказала Айнабат, показав пальцем на узел. – Обойдусь.
– Да ты не думай, это мое, а не Ахмеда ага. – решив, что ей неприятно надевать вещи мертвого, пояснил я. – Его – на мне. Вот оно, – похлопал себя по груди, по бокам.
– Все равно не буду, – упрямо повторила Айнабат. И со злой обидой стрельнула на меня взглядом. – Чтобы я надела мужское?! Вот вы какой меня считаете!
Я пораженно заморгал, хотел рассмеяться, но вместо этого неожиданно для себя рассвирепел:
– А ну ступай переодеваться – рявкнул непритворно. – Хочешь из-за своих дурацких предрассудков заболеть?! Хочешь умереть, чтоб я привез твоим родственникам труп?! Не выйдет! Я пообещал доставить тебя целой и невредимой и доставлю! Поняла? Мигом переодеваться!.. – И покачал головой. – Вот уж не знал, что ты такая темная, как древняя бабка: мужское, даже под страхом смерти, надевать не хочешь – старорежимная ты какая-то, дореволюционная.
Даже в розовом свете костра видно было, как густо покраснела Айнабат. Она рывком схватила узел, вскочила и, наклоняясь, словно падала, метнулась в темноту. Вернулась прямая, гордая, распустив по плечам моей рубахи густые мокрые волосы. Посмотрела на меня сверху вниз, усмехнулась: ну, доволен, дескать? И, как мне показалось, нарочно медленно, чтоб позлить, подала мне каурму, чай. Я, развалившись на мокром, исходящем паром, войлоке, который Айнабат использовала, как накидку, добродушно и весело поглядывал на женщину: что ж, если, мол, тебе нравится, можешь показывать характер.
Ужинали молча и улыбка моя постепенно угасла – вспомнились Ахмед-майыл, Хекимберды, Нурсолтан: сколько горя увидели мы, сколько сдержанных, а оттого особенно едких слез. Я опрокинулся на спину, прикрыл глаза, стал думать об Айнабат; о том, как, не сдержавшись, мучительно и отчаянно плакала она ночью в доме председателя Назара, о том, как на следующее утро и виду не подала, что тяжело ей; потом с грустью вспомнил, что вот-де скоро мы расстанемся с ней и, кто знает, может, со временем забуду и этот переход от Тахта-Базара до Хивы, и саму Айнабат. Я почувствовал, что недоверчиво, иронически улыбаюсь – мысль, что забуду эту женщину, была нелепой. Очнулся от того, что меня осторожно тронули за плечо. Открыл глаза.
Айнабат пододвинула по песку к моей голове седло – вместо подушки; подала попону – накрыться. И пошла к приготовленной себе постели, под куст саксаула, на котором висели расправленная паранджа и моя одежда…
Проснулся от утренней прохлады. Оказывается, совсем рассвело. Айнабат, опять в парандже, сидела около расстеленного сачака с разложенной на нем едой и, задумавшись, положив подбородок на колени, смотрела, не мигая, на побулькивающий тунче. Я кашлянул. Айнабат, вздрогнув, очнулась. Сдвинула тунче подальше от огня, мельком взглянула на меня.