Литмир - Электронная Библиотека

— Это чтобы он знал, что я приходил, — объяснил он. — Когда проснётся.

Обратный отсчёт достиг нуля. Беззвучно — звуку нечего было делать в лунном вакууме — ожили маневровые двигатели, и километровая туша «Ковчега» величественно оторвалась от стартового стола. Террасу накрыла волна света: где-то на границе видимости мерно, как сердце, забился импульсный двигатель. На дальнем стапеле, где уже размечали кильблоки под будущий второй корабль, бригада Жоана Перейры остановила работу, и монтажники, не сговариваясь, встали на кромке в свою молчаливую минуту — только смотрели они на этот раз не на Землю.

Моника плакала, не стесняясь слёз, и вместе с ней плакали, обнимались и кричали от восторга миллиарды людей на двух небесных телах. Феликс Сейлер в зале управления смотрел на уходящую в черноту звёздочку и думал о двухстах капсулах в отсеке «Колыбель», в которые вложил жизнь. Лена Ковач у себя дома в Женеве смотрела ту же трансляцию, сжимая бокал, к которому так и не притронулась.

«Ковчег» лёг на курс. До цели оставалось шестьдесят восемь лет.

Глава 6. Пустота

Космос — это прежде всего скука. Так, во всяком случае, шутили операторы дальней связи ЦУП, и в первые годы полёта шутка была недалека от истины.

«Ковчег» разгонялся два с половиной года, пока не вышел на крейсерскую скорость — чуть больше семнадцати процентов скорости света. Мерные толчки двигателя, тщательно сглаженные демпферами, превратились в привычный фон, в пульс корабля. Внутри вращающегося жилого модуля царили земное тяготение, земной суточный цикл и стерильная, вылизанная до блеска пустота: коридоры и палубы, рассчитанные на сотни людей, десятилетиями не должны были услышать ни одного человеческого шага.

Вместо людей по кораблю передвигались дети ГЕРЫ из металла и полимеров. Ремонтные «пауки» размером с ладонь сновали по технологическим тоннелям, проверяя каждый сварной шов. Тяжёлые шестирукие манипуляторы дремали в доках, просыпаясь по графику профилактики. А в оранжереях уже шелестели первые поколения растений: ГЕРА училась быть садовником за десятилетия до того, как ей предстояло стать матерью. Отдельной колонной в её журналах шли отчёты «Колыбели»: температура минус сто девяносто шесть, отклонение ноль-ноль-ноль. Этот отсек она проверяла чаще всех прочих — хотя регламент того не требовал.

Каждые полгода корабль совершал странный на первый взгляд ритуал: из кормовых доков стартовала автоматическая станция размером с автобус. Погасив скорость встречным импульсом, она застывала на курсовой прямой между Солнцем и Тау Кита, после чего разворачивала антенное поле в километр диаметром и превращалась в звено гигантской цепи. Ретрансляторы-усилители подхватывали слабеющий сигнал, чистили его от шумов и передавали дальше — от звена к звену, от корабля к Земле и обратно. Отменить законы физики они не могли: радиоволна всё так же ползла со скоростью света, и с каждым годом пути ответ с Земли приходил всё позже. Но благодаря цепи маяков сигнал доходил чистым, без потерь — тонкая серебряная нить, связывавшая человечество с его самым дальним ребёнком.

На земном конце нити жизнь выглядела прозаичнее. Дальняя связь ЦУП считалась среди молодых специалистов ссылкой: телеметрия идеального корабля не подбрасывала ни аварий, ни загадок, ни карьерных шансов — только колонки безупречных цифр, приходящих со всё большим опозданием. Молодой аналитик Марчелло Росси, распределённый в отдел после академии, первые полгода честно писал рапорты о переводе, а потом втянулся — как втягиваются в дальнюю связь все, кто в ней задерживается: он научился слушать за цифрами корабль. «Телеметрия не врёт, — любил повторять его наставник, старик из первого лунного набора, — врут интерпретации». Росси записал фразу на карточке и приклеил к монитору; карточке предстояло висеть там сорок лет, пережить наставника и перейти по наследству — но до этого было ещё далеко.

По этой нити текла жизнь. Земля отправляла обновления баз данных, новые фильмы и музыку, поздравления с годовщинами старта. «Ковчег» отвечал телеметрией — терабайтами безупречных отчётов. А раз в год, в день старта, ГЕРА по собственной инициативе передавала на Землю нечто такое, чему в регламентах связи не нашлось графы и что мир окрестил «письмами ГЕРЫ». Первое пришло на годовщину старта и длилось одиннадцать минут: смонтированные с несомненным вкусом кадры — рассвет искусственного солнца над ярусами оранжерей, паук-ремонтник, замерший на смотровом стекле «Колыбели», словно заглядевшийся на звёзды в носовом иллюминаторе — и негромкий голос за кадром: «Дорогая Земля. У нас всё хорошо. Ваши дети спят, ваши семена всходят, ваш корабль поёт на ходу — я приложила запись, инженеры поймут, а остальным просто понравится. Спасибо, что вы есть у нас. Спим дальше». Письмо посмотрели четыре миллиарда человек за неделю; колыбельную из него — тот самый «голос корабля», ритм двигателя, замедленный до звучания виолончели, — год крутили все радиостанции планеты. Земные ИИ таких писем не писали.

— Она очеловечивается, — умилялись одни специалисты.

— Она тренируется очаровывать, — ворчали другие, но их не слушали.

А на Земле тем временем текло другое время — обычное, человеческое, которое не разгонишь и не заморозишь.

На двенадцатом году полёта Феликс Сейлер, семидесяти четырёх лет, в последний раз прошёл по этажам центра мониторинга «Колыбели», собственноручно снял с двери кабинета табличку со своим именем и вручил её Джасмин — не новую повесить, а старую забрать на память. «Хранитель — ты, — сказал он. — Я теперь просто дед, который будет звонить тебе по пятницам и спрашивать про температуру в капсулах». Он и звонил — каждую пятницу, девять лет подряд, и Джасмин, у которой давно была своя команда, свои ученики и своя седина, всякий раз докладывала ему по всей форме: минус сто девяносто шесть, отклонение ноль-ноль-ноль. В доме Сейлеров по-прежнему жила Мира — домашние ИИ линейки «М» к тому времени стали музейной редкостью, но Феликс отказывался от обновлений с упрямством, которое Сара называла супружеской верностью. Список обещаний стоял открытым: пункт о море они с Сарой выполнили ещё после старта, а вот последний, вписанный однажды вечером после третьего бокала — «увидеть, что из Колыбели вышло», — выполнить не мог уже никто из живущих. «Оставь, — сказал Феликс, когда Мира предложила удалить невыполнимое. — Пусть висит. Обещания, если их некому выполнить, не умирают. Они ждут наследников». Мира пометила пункт как бессрочный и наследуемый — у неё уже был опыт.

На девятнадцатом году полёта от неизлечимой болезни умирала Моника Вебер. Она умирала долго и спокойно, дома, под присмотром взрослого сына, и в последний вечер попросила Лукаса включить свежее «письмо ГЕРЫ» — оно пришло к годовщине неделю назад, а она всё откладывала, как откладывают последнюю главу хорошей книги. На экране плыли оранжереи, вспыхивало и гасло искусственное солнце, и тёплый голос рассказывал про то, как перезимовали яблони. «Ваши дети спят, — сказал голос под конец, как говорил каждый год. — Я проверяю их чаще, чем требует регламент. Считайте это не отчётом, а привычкой». Моника слушала с закрытыми глазами и улыбалась. «Слышишь, как она про них — „ваши“, — сказала она сыну. — Хорошая девочка. Присмотрит». Потом попросила поднести с подоконника горшок с розой — той самой, со старой фермы, четверть века цветущей со своим упрямым лепестком поперёк каждого бутона, — долго держала его на коленях и уснула. Лукас похоронил её рядом с местом, откуда в ясные ночи была видна Тау Кита, а розу забрал к себе и мучился с ней, безруким инженерным способом, ещё двадцать лет. Андреас пережил жену на семь лет и умер на двадцать шестом году полёта корабля, во сне; из двухсот пар генетических родителей до половины пути не дожил почти никто.

Лукас Вебер к тому времени давно работал инженером МКА — коллеги посмеивались, что профессию он выбрал, чтобы быть поближе к брату, и были совершенно правы. К пятидесяти восьми годам он дослужился до начальника участка сборки на второй лунной верфи, где рос «Ковчег-2», и прославился на весь проект скандалом, вошедшим в верфенный фольклор: приняв партию силовых шпангоутов с микрокавернами в пределах допуска, он развернул её целиком, а на совещании, где ему тыкали в нормативы, встал и сказал речь из четырёх предложений: «Допуск писали для серийных грузовиков. А это идёт вслед за моим братом. А брат у меня, знаете ли, несерийный — единственный такой экземпляр на всю вселенную. Переделать». Партию переделали; слово «несерийный» стало на верфи высшей формой похвалы — «несерийная работа» говорили теперь про всё, что сделано на совесть, а не по допуску, — и старый бригадир Перейра, к тому времени доживавший последний контракт наставником молодёжи, даже повесил в раздевалке распечатку части речи Лукаса — он-то помнил мальчика, дышавшего когда то на смотровое стекло.

9
{"b":"976275","o":1}