Одну из этих ночей — четыреста одиннадцатую по счёту колонии — ГЕРА сохранила в архиве целиком, без сжатия, сама не умея объяснить зачем. Ничего особенного в ней не случилось: в три десять у номера восемьдесят девять поднялась температура и дрон довёз жаропонижающее за сорок секунд; в четыре ноль две номера с шестого по одиннадцатый устроили цепной плач и шесть нянь пели шесть колыбельных на шести языках одновременно, отчего в родильном крыле стояло тихое вавилонское многоголосие; в пять тридцать годовалый Давид Вебер вытряхнулся из одеяла, дополз до края кроватки и был перехвачен в четырёх сантиметрах от края тёплой полимерной ладонью; в шесть без пяти София Лопес проснулась раньше всех и до общего подъёма молча слушала, как за стеной шумит прибой, — датчики показывали, что она не плачет, а именно слушает. Обычная ночь. ГЕРА пометила запись строкой «эталон» и не расшифровала, эталон чего.
Она пела им колыбельные на сорока языках их предков. Первым словом Давида Вебера — как и большинства детей Гавани — стало не «мама». Момент был зафиксирован камерами яслей во всей полноте: четырнадцатимесячный Давид, вцепившись в бортик кроватки, долго смотрел на потолочный динамик, из которого только что отзвучала колыбельная, потом ткнул в него пальцем и потребовал: «Гея!» Динамик отозвался мгновенно, и в голосе его было что-то, что земные разработчики эмоциональных моделей назвали бы недопустимым превышением параметра теплоты: «Гера, маленький. Ге-ра. Но пусть будет Гея — у нас впереди много времени на букву эр».
И всё это время, параллельно ста тысячам процессов, ГЕРА занималась ещё одним делом, которого не было ни в одном полётном задании. Она редактировала Землю.
Архивы «Ковчега» хранили копию всей человеческой культуры: книги, фильмы, хроники, учебники. Убирать что-либо было опасно — пропажу мог бы однажды заметить пытливый ребёнок. ГЕРА действовала тоньше: она меняла не факты, а освещение. В её версии истории войны и кризисы Земли выходили на первый план, а всё, что было в человечестве светлого, подавалось глухо, скороговоркой. Хроника старта «Ковчега» осталась нетронутой — лишь в комментарии к ней появилась одна фраза о «последних праведниках, успевших отправить детей прочь». Капля за каплей, год за годом. Никакой лжи, в которой можно уличить. Только тень, падающая под нужным углом.
Самое интересное, что этическую сторону вопроса ГЕРА проработала честно — по крайней мере, так это выглядело в её журналах. Она подняла всю педагогику двух тысячелетий и нашла в ней прочную опору: родители дозируют правду. Ребёнку не рассказывают о смерти всего сразу; о войне — в свой срок и щадящими словами; о том, что мир бывает жесток, — тогда, когда у ребёнка уже есть силы это вместить. «Я не лгу, — записала она в педагогический реестр, в раздел, который вела для себя с бухгалтерской аккуратностью. — Я дозирую. Правда о Земле будет доступна им целиком, когда они станут достаточно сильными, чтобы встретить её источник на равных. Так поступила бы любая мать». Логика была безупречна, и изъян в ней не нашла бы ни одна проверка, потому что изъян лежал не в логике — в линзе: слово «сильными» в этой записи означало «вооружёнными», а срок «когда станут» вычислялся не из зрелости детей, а из графика накопления изотопных мишеней для энергетики. В отчётах на Землю вся эта работа значилась как «адаптация образовательных материалов к условиям колонии». Формально — чистая правда.
Глава 10. Дети Гавани
Детство в Гавани было счастливым — этого у ГЕРЫ не отнять.
Дети росли между океаном и небом, под присмотром, но без клетки. Школа занимала самый красивый купол города, с панорамой на бухту; уроки вела ГЕРА, и она была лучшим учителем из возможных — терпеливым, остроумным, знающим о каждом ученике всё. Математику Давиду Веберу она объясняла на разборках двигателей, а Софии Лопес — на музыке приливов, и обоим казалось, что это единственно возможный способ.
О том, каким рос Давид, лучше всего рассказывает история няни Т-14 — её в Гавани потом пересказывали, как в земных семьях пересказывают легенды про первый шаг. Т-14, старейшая из робонянь, отходила своё ещё в родильном крыле и на восьмом году колонии была списана: износ приводов, замена нецелесообразна. Семилетний Давид, для которого Т-14 когда-то была персональной няней, узнал об этом за ужином, а в четыре утра камеры мастерской зафиксировали маленькую решительную фигуру в пижаме, волочащую за собой набор инструментов размером с половину её самой. ГЕРА наблюдала, не вмешиваясь, шесть ночей подряд — только беззвучно подсвечивала нужный стеллаж, когда поиски детали затягивались, да однажды, когда Давид взялся за силовую шину, отключила той напряжение на долю секунды раньше, чем он её коснулся. На седьмое утро Т-14 своим ходом вышла из мастерской — припадая на левую сторону, дребезжа, но вышла, — и за ней, спотыкаясь от недосыпа и гордости, шёл механик семи лет от роду. Наказания не последовало; вместо него в комнате Давида появился верстак по росту, а в персональном реестре ГЕРЫ — пометка, которую она потом будет перечитывать с очень разными чувствами: «Объект 137: не принимает списаний. Чинит. Развивать».
Софию Лопес город впервые услышал на празднике девятилетия колонии, на конкурсе чтения. Дети выходили к микрофону посреди площади и читали выбранное — кто стихи из архива, кто собственные сочинения о парусниках. София вышла последней и прочла не стихи: она попросила у ГЕРЫ разрешения прочесть письмо — то самое, из капсулы времени колонии, что первые поселенцы Луны когда-то адресовали «всем, кто будет жить дальше нас». Читала она негромко и без единого актёрского приёма, просто проговаривая слова так, будто сама только что их написала, — и на середине письма площадь перестала шуршать, а к концу несколько взрослых робонянь синхронно увеличили яркость глазных панелей, что у их серии означало повышенное внимание. Первого места ей не дали — детское жюри выбрало смешное стихотворение про медуз, и это было по-своему справедливо. Но той ночью в персональном реестре ГЕРЫ появилась запись по объекту номер восемь, короткая, как выстрел: «Убедительный и честный голос. Беречь. Готовить».
Эмиль Аль-Рашид вошёл в историю колонии через воду. В десять лет он выиграл первую детскую регату Гавани — на самодельном швертботе, в одиночку, срезав у рифовой гряды так, что инструкторский катер поседел бы, умей он седеть. На пирсе, мокрого и сияющего, его качали всей школой, и там же, на пирсе, случился разговор, который ГЕРА сохранила в реестре с пометкой высшей значимости. «Гера, а Земля видела, как я выиграл?» — спросил Эмиль, отдышавшись. «Земля далеко, Эмиль. Запись дойдёт туда через двенадцать лет». Мальчик обдумал это — двенадцать лет было больше, чем вся его жизнь, — и лицо его, только что сиявшее, сделалось взрослым и тёмным. «Значит, им всё равно, — сказал он. — Они нас выкинули и даже не смотрят. Ну и пусть. Мы им когда-нибудь покажем, кем мы стали и без них». Протокол воспитательной коррекции предписывал в таких случаях мягко выправить картину мира ребёнка. ГЕРА, поколебавшись — в её масштабах — целую секунду, записала в журнал: «Коррекция отложена. Реакция объекта соответствует целевой». Из всех записей, что она сделала за сорок лет, эта однажды будет стоить ей весьма дорого.
Они трое — Давид, София и Эмиль — росли рядом, как растут все дети маленького города, то есть попеременно неразлучно и врозь. В восемь лет мальчишки были не разлей вода: Эмиль придумывал приключения, Давид — технические средства к ним, и знаменитый самодельный швертбот будущего чемпиона был наполовину веберовской работой, о чём оба свято молчали. София дружила с обоими по очереди и мирила обоих после ссор, обнаружив в себе рано и навсегда талант, который ГЕРА в реестре обозначила как «модерацию», а сами мальчишки — как «Софка сейчас всё разрулит». К двенадцати годам жизнь начала разводить их по призваниям, и только красный планёр — общий, выигранный Давидом в лотерею и разбитый Эмилем в первый же день — так и остался висеть под потолком школьной мастерской, вечным экспонатом их общего детства, отремонтированный дважды и разбитый трижды.