Холопы в недоумении переглянулись и не двигались с места.
— Что ж вы, олухи? Взять его, говорю!
— Берите меня, берите! Драться не буду, — сказал Алексей Фомич. — Что вас-то подводить, неповинных, под гнев зверя такого?
— Алексей! Я тебя на конюшне выпороть велю!
— С тебя все станется! Берите меня, нате, свяжите руки…
— Что ж вы, ребятушки, что ж вы? Снимите кушачки свои да и вяжите ему ручки, если он сам дается… — своим мягким голосом промолвил Елизар Маркович и первый снял кушак и подошел к Алексею. — Уж ты прости… Господская воля…
— Вяжи туже, вяжи! Тешь его стариковское сердце! — кричал вне себя Алексей. — А только, — обернулся он к отцу, — в цепи ты меня закуй, и те разорву, и тогда… О, тогда берегись!
— Ладно, ладно! Ведите его, ребята, да заприте в клеть какую… Да, слышь, Маркыч, подле клети той стражей поставь, чтоб денно и нощно стояли. Ведите! А свадьба моя через седьмицу ровнешенько будет, слышь, ты, полоумный! — вопил в бешенстве Фома Фомич.
XXI. «Гей, гей, сюда! медведь ломает князя!»
Чу! Звучат рога, лают псы, слышатся молодецкие выкрики. Ожил, зазвучал старый лес. А лес дремуч. На много верст протянулся он, темный, молчаливый, таинственный. Много в нем было болот, поросших местами изумрудной коварной зеленью, под тонким слоем которой скрывалась бездонная глубина; много было полян, покрывавшихся летом, что плащом красным, земляникой, много было густых зарослей… Приволье в нем было дикому зверю! И зверья этого было куда как не мало. Водились в нем и ветвисторогие лоси, и хищные остроухие рыси, и медведи разных сортов, начиная от небольшого, проворного «пчельника» и кончая страшным гигантским стервятником, а про зайцев, волков с лисицами, про всякую птицу утиной и курьей породы — и говорить нечего!
Рады были гости Фомы Фомича в таком лесу поохотиться, рассыпались со своими ловчими да псарями кто куда и только, знай, аукались между собой. Эхо подхватывало голоса и разносило их во все стороны, а деревья-великаны стояли неподвижно, словно застыв в тихом, теплом воздухе со всеми своими широкораскидистыми ветвями, и, казалось, прислушивались к новым, незнакомым им звукам и сумрачно смотрели на незваных пришельцев.
— Эка, топь! Хорошо, что коня я оставил, пешью побрел — на коне тут и не пробраться б!.. — говорил Фома Фомич, пробираясь по болотистой заросли. — И хоть бы что еще убить пришлось за все труды мои, а то ничего, ни зайчишки! Срам гостям на глаза показаться будет, ей-ей! Ай, Никита! Глянь, вот так малина! Экие кустищи! А ягод-то, ягод! Спелых-то еще мало, однако, видать… Вот у меня в саду такая была б!
Шедший позади своего господина Никита Медведь нехотя пробурчал:
— Да, кусты добрые, — и опять угрюмо опустил глаза в землю: он последнее время все был сумрачен, а сегодня еще угрюмее. Взглянув на этого мужичка с неприветливо нахмуренными бровями, со впалыми, словно потускневшими глазами, трудно было в нем признать еще недавно веселого парня кровь с молоком, наймита Никиту. Прозвище Медведь теперь подходило ему вполне под стать — этот угрюмый широкоплечий мужик, действительно, напоминал своего лесного тезку.
— Вот будет поспевать ягода, беспременно здесь мишку можно встретить, — продолжал князь.
— И теперь наткнуться можно — вишь, ягода-то красная есть…
— Да, да, я видел… — пробормотал князь, косясь на кусты, и круто свернул в сторону. — Пойдем-ка сюда — может, скорей на полянку выберемся… — добавил он.
И точно — скоро вышли на веселую небольшую лужайку.
— Ну, слава богу! Выбрались! А то весь кафтан свой я изорвал, теперь хоть идти по-людски можно, — довольно проговорил Фома Фомич и вдруг ухватился за рукав Никиты.
— Что ты, княже?
Тот не отвечал, только дрожащею рукою указал на противоположный край поляны. Холоп поглядел и увидел медведицу с двумя маленькими медвежатами. Тут же, поблизости от нее, стоял небольшой годовалый медведь-пестун. И пестун, и медведица стояли, повернув головы в сторону вышедших на лужайку людей, и нюхали воздух. Через мгновение она заметила охотников и издала тихое мычанье. Пестун быстро скрылся с медвежатами за деревьями, а медведица, переваливаясь на ходу, тихо бурча, направилась к Фоме Фомичу и Никите.
Князь трясся, как в лихорадке.
— Бежим! — пробормотал он дрожащим голосом, и сам тотчас же понял, что бежать уже поздно: зверь был слишком близко.
Тогда он выхватил из рук холопа ручницу[18].
— Зелье свежее?.. Да?.. — только спросил он, и Никита еще не успел ответить, как старик прицелился и приложил фитиль к затравке.
Выстрел пронесся по лесу.
Медведица тряхнула головой и громко заворчала. Из ее уха сочилась кровь — иного вреда пуля Фомы Фомича ей не причинила. Она поднялась на задние лапы и, помахивая в воздухе передними, словно готовя их к драке, пошла на охотников.
Князь бросил ружье.
— Никита! Никитушка! Спаси! Родной! — бормотал обезумевший от страха старик, прижимаясь к холопу.
Но холоп молчал и странным взглядом смотрел на своего господина. Рука его не протянулась к топору, заткнутому за поясом. Он стоял не двигаясь, занятый какою-то думой. И вдруг, когда теплое дыхание зверя уже обдавало охотников, холоп сильною рукою оторвал от себя своего господина, приподнял, как ребенка, и швырнул прямо в объятия зверя.
Нечеловеческий крик пронесся по лесу и разом стих. На минуту Никита видел судорожно ухватившую медведя за горло руку князя, заметил полный ужаса и мольбы взгляд, кинутый на него несчастным Фомою Фомичом, потом темная масса зверя закрыла собою трепетавшее тело человека. Слышалось тихое, злобно-довольное ворчанье медведицы и глухой хруст ломаемых костей.
Никита стоял как застыв.
Потом он выхватил из-за своего пояса топор, одним ударом раскроил голову зверя, возившегося над своею уже неподвижною жертвою, и закричал:
— Гей, гей, сюда! Медведь ломает князя!
XXII. В июльский вечер
Под вечер июльского дня 1602 года верстах в трех от Москвы в маленьком, отдаленном от проезжей дороги домике сидела у раскрытого окна молодая женщина и смотрела на запад, где гасли краски заката.
Эта женщина была Кэтти. Розоватый отблеск ложился на ее личико, окруженное волною золотистых волос. Она казалась задумчивой, и в ее глазах виднелась тихая грусть. Впервые она чувствовала себя на чужбине и одинокой. Причина была проста: вот уже второй день, как Павел не приезжал к ней. А она так привыкла видеться с ним ежедневно. Мирно и однообразно текла жизнь Кэтти: день проходил в ученых трудах, вечер в прогулке с «милым» или тихой беседе с ним. Такая жизнь не тяготила с детства привыкшую к затворничеству девушку. Напротив, она была для нее полна прелести. С каким волнением поджидала она прихода Павла! Как внимательно прислушивалась ко всякому шороху! А когда он приходил, улыбался ей приветливой улыбкой, целовал ее и опускался рядом с нею на скамью, каким счастьем наполнялось ее сердце от близости любимого человека, как крепко ее маленькие белые ручки обвивали шею молодого боярина, какие горячие речи шептали уста и сколько любви выражал обращенный к «милому» взор.
А теперь она одинока. Сидит и ждет, и каждое мгновение кажется ей часом, и беспокойная, тревожная мысль: «Неужели он не придет?» — не перестает шевелиться в мозгу.
Вдруг Кэтти встрепенулась, и на лице ее появилась радостная улыбка.
«Идет!» — подумала она, слыша шаги.
Но вместо Павла вошла в комнату прислужница Кэтти Степанида, высокая, худощавая женщина, на лице которой было написано вечное недовольство.
Кэтти тяжело вздохнула, увидев, что ошиблась. Степанида каким-то ноющим голосом спросила, не пора ли готовить вечерний сбитень, и, получив от своей госпожи ответ на довольно чистом русском языке, что готовить сбитня пока не надо, что, может быть, сегодня она даже совсем его пить не будет, удалилась, что-то ворча про себя.
А Кэтти снова уставилась на все более темнеющий запад. С поля пахнуло холодком и сыростью. Беловатая дымка тумана начала заволакивать далекий овраг…