Литмир - Электронная Библиотека

Перед лицом обрушившейся беды Танеев оказался беспомощным и безоружным, особенно в первые часы, как бы потерял почву под ногами. Вблизи в эти минуты оказался один Карцев. Он и принял на себя бремя первоначальных хлопот, непосильных для осиротевшего музыканта. Позже Сергей Иванович, казалось, успокоился и погрузился в глубокое раздумье.

2

Однажды в январе среди дня повалил густой снег. В холодном крутящемся дыму вмиг пропали дома, деревья и непогашенный с ночи уличный фонарь на углу Гагаринского и Малого Власьевского переулков.

Двое вошли с улицы во двор усадьбы Вишнякова и остановились в нерешимости, поглядывая на дверь флигеля, где даже через снежную круговерть явственно белела приколотая записка. Ее содержание гостям было заранее известно: «Здесь входа нет. Просят не звонить!» — или что-нибудь в этом роде. Переглянувшись, посетители обошли сугроб, направляясь к другой двери. Там тоже виднелась записка, но дверь сверх ожидания отворилась.

Тихая пожилая темноглазая женщина улыбнулась, вытирая руки о передник.

— Заходите, покорно просим. Ждут вас Сергей Иванович.

Постучав о крылечко ногами, вошли. Оба в танеевском домике издавна были своими. Нерешительность на этот раз имела особые причины.

На кухне, как и при нянюшке, — чистота, теплынь, кисейные занавески на окнах, на полках ярко начищенная медная посуда. Дуняша разжигала самовар. Из комнат глухо доносились звуки рояля. Через спаленку вошли в прихожую. Музыка за дверью смолкла. Сергей Иванович, сдвинув пенсне на кончик носа, с порога разглядывал посетителей.

— Заходите, заходите! — сказал он приветливо, но так просто, словно расстались они не месяц тому назад, а только вчера.

Юрий Померанцев, уже известный московский дирижер, и Алексей Станчинский, блестяще одаренный музыкант — оба в разные годы были учениками Танеева.

— Почему глаз не кажете?

— Так «афиша» же на дверях! — объяснил Померанцев.

— Как? Разве она еще висит? — удивился хозяин.

— Висит.

— Гм! То-то ко мне никто не заходит, — заметил Сергей Иванович и, подумав, добавил: — Ну пусть ее, еще маленько повисит. Тем временем я подгоню работу. А день какой нынче? — вдруг спохватился он.

— Вторник.

— Как же так, Юшенька? — вдруг рассердился композитор. — Снять, снять немедленно! — И вышел.

Померанцев — сангвиник по натуре, шумливый, неуемный, склонный к неожиданным выходкам.

Станчинский, напротив, был немногословен. Тонкий, большеглазый, замкнутый в себе, как бы «не от мира сего». Композиторский талант его был из ряда вон выходящим. Но жизнь его (перефразируя поэта) «была затемнена некоторыми облаками». Тень тяжелого душевного недуга омрачала его молодость.

В кабинете ничто не переменилось. Снежный отблеск из окон лежал на потолке и обоях, на белых изразцах печи в углу. В ковровом кресле-качалке сидел все тот же толстый кот Василий. Сладко зевая, щурил глаза на Померанцева, с которым у кота были давнишние счеты.

Как бывало уже десятки раз, Сергей Иванович вернулся и погрозил коту пальцем, выговаривая своим тонким тенорком:

— Сколько раз тебе, Василь Васильевич, сказано: на качалку не влезать!

Кот обиженно дернул ухом и перебрался на кушетку.

— Ну… — начал было Сергей Иванович, разглядывая гостей. Но в эту минуту зазвонил колокольчик.

В прихожей, весь белый от снега, как святочный дед, кашляя и чихая, уже раздевался Кашкин. Вслед за ним приехала Мария Адриановна Дейша-Сионицкая, черноволосая, уже немолодая, с влажными темно-карими глазами, в шапочке с вуалью и в пушистой беличьей ротонде.

Чувство душевной скованности, владевшее гостями, рассеялось не сразу. Каждому мерещились шаги нянюшки, ее добрый голос. Но путь к открытым излияниям сочувствия был, видимо, заказан.

И чтобы рассеять смущение гостей, которого он не мог не заметить, Сергей Иванович без долгих предисловий предложил помузицировать и снял с полки пожелтевшую партитуру «Идоменея». Собственно, в этом не было особенной нужды. Почти все из Моцарта он играл на память. Но самый вид страниц, начертанных рукой творца «Дон-Жуана», доставлял музыканту ни с чем не сравнимое наслаждение.

В музыке «Идоменея» слышались временами отголоски уходящей грозы, но свет с каждой минутой ширился и торжествовал. Сам первоисточник этого света был тут же, не за горами.

Из овальной рамы глядел на слушающих тишбейновский портрет Моцарта. Чуть отклонив голову вправо, сунув руки за борт атласного черного камзола, он слушал с легкой усмешкой, загадочный и лукавый. В этой низенькой теплой горнице среди засыпанной снегами Москвы автор «Волшебной флейты», видимо, был как у себя дома.

— Тучи приходят и уходят, друзья, — без слов говорил он, — а солнце остается.

Мария Адриановна не сводила с него улыбающихся глаз, еле слышно подпевая роялю. Между тем другой Моцарт — бронзовый бюст, вывезенный композитором из Праги в 1908 году, — стоял на высокой тумбочке в тени напротив. Слегка вскинув голову, он без улыбки, казалось, прислушивался к чему-то другому.

На дворе начало смеркаться. Стекла покрывала изморозь.

Покуда хозяин вышел за лампой, Кашкин задумчиво прогуливался по кабинету, разглядывая на стенах фотографии, которые видел уже сотни раз. Потом остановился возле конторки. На покатой крышке ее лежало то, что он искал. Он знал, что Сергей Иванович еще летом в деревне работал над новым сочинением — Прелюдией и фугой для фортепьяно. Кашкин уже видел однажды эту тетрадь. Но теперь в нижнем правом углу титульного листа другими чернилами, но тем же твердым почерком была обозначена дата «9 декабря 1910 года».

Смерть Пелагеи Васильевны Танеев назвал однажды «одним из самых важных событий» в его жизни. И вот 9 декабря, проводив нянюшку в последний путь, он вернулся в навеки опустевший дом и уже поздно ночью нашел в себе мужество раскрыть клавир прелюдии, внес, может быть, какой-то завершающий штрих и сделал эту надпись недрогнувшей рукой.

Сыграть прелюдию гостям он согласился не сразу, говоря, что трудная и нужно сначала учить. Но потом передумал, надел пенсне, поправил лампу и сел.

Эта характерная, очень прямая танеевская посадка увековечена для нас фотографиями.

«Рука у Танеева, — вспоминал позднее его ученик Яворский, — была прекрасная, с длинными, тонкими, очень гибкими пальцами, чрезвычайно подвижными суставами в пясти и запястье. Пясть складывалась в узкую трубочку и раскрывалась широким веером».

В тени абажура, за нотной полкой белела на черном бархате гипсовая маска Николая Рубинштейна.

Прелюдия звучала как неторопливый, исполненный глубокого значения диалог двух голосов. Медленно нисходящая поступь нижнего была несколько сумрачной и величавой.

Между тем верхний мечтательный, легкий, переменчивый реял над ним в вышине, то замирая, то сплетая хрупкие, тревожно щемящие созвучия из подголосков, приводя на память раннего Скрябина.

Оба художника были несхожими между собой сыновьями одного и того же века!

За прелюдией последовала фуга.

Как опытный кормчий, музыкант вел за собой слушателей через вихри и водовороты разбушевавшейся стихии к намеченному рубежу.

Струны рояля звенели. Расшатанный пюпитр вместе со стоявшей на нем зажженной керосиновой лампой ходил ходуном. Мария Адриановна глядела на нее в страхе перед, казалось, неминуемой бедой.

Но вот фуга, словно очистительная гроза, пронеслась по комнатам танеевского домика и, как бы исчерпав свои силы, замедлила бег и смолкла на двух тихих задумчивых октавах.

Под висячей лампой, на круглом столе гостей ожидала горячая, накрытая салфеткой кулебяка с капустой. Рядом — старинный граненый, еще из Владимира, кувшин с темным, чуть хмельным, пенистым, на солоду хлебным квасом, высокие стаканы.

Все так же по-спартански просто, как и при жизни нянюшки. Тут ее имя было названо впервые в этот вечер без ненужной горечи, тепло, с задушевной улыбкой. И каждому не терпелось припомнить о ней что-то свое, хорошее, доброе, ее шутки, любимые словечки, связанные с ее памятью курьезы, веселые неурядицы. Каждому помнился зоркий внимательный взгляд умных, обрамленных морщинами глаз, ее ласковая воркотня.

49
{"b":"976143","o":1}