Литмир - Электронная Библиотека

Больше при жизни автора «Орестея» не исполнялась.

Попытки вновь назначенного директора театров Теляковского в начале 900-х годов возобновить постановку и начавшиеся по этому поводу переговоры по неясным причинам успехом не увенчались. Только через десять лет после премьеры «Орестеи», в 1905 году, композитор получил свой авторский гонорар — поспектакльную оплату.

И еще десять лет прошло. Ранней весной 1915 года переписка между Танеевым и Теляковским возобновилась. На этот раз все разногласия были улажены без особого труда. Но когда наконец в октябре того же года возобновленная «Орестея» прозвучала со сцены Мариинского театра, автор оперы лежал в могиле.

Критика почти единодушно признала, что по художественным достоинствам новая постановка уступала первой. Один лишь образ Ореста, созданный Ершовым, надолго запал в память слышавших. Московская постановка, задуманная еще при жизни Танеева и осуществленная осенью 1916 года на сцене частной оперы Зимина, имела, по отзывам современников, большой успех.

На столичные сцены «Орестея» больше не вернулась. Попытки концертного исполнения, предпринятые в 30-х годах, серьезного внимания не заслуживают.

И лишь в 60-х годах республиканскому театру оперы и балета в Минске довелось в меру его сил и возможностей возместить наш долг перед историей русской культуры. Слушая этот спектакль в наши дни, невольно дивишься подвигу минчан, сумевших на малой сцене, со скромным, почти камерным хором и оркестром, силой великой любви и неукротимой энергии достигнуть такого результата. И еще больше дивишься другому: как могло случиться, что подобное сокровище русской музыки оставалось скрытым от людей на протяжении полувека?..

В январе 1964 года белорусский театр показал свою постановку в Москве. «Последнюю постановку («Орестея» Танеева), — писала в те дни «Советская культура», — нужно оценить как подлинное событие в музыкально-театральной жизни страны… Это говорит о заслуге белорусского коллектива, спустя сорок шесть лет вновь вернувшего на сцену замечательное произведение русской классики. Главное же в том, что театр не только поверил в жизнеспособность оперы Танеева, но и сумел убедить зрителей. Свидетельство этому — большой успех спектакля, на который собралась вся музыкальная Москва».

Всю жизнь свою Сергей Иванович был предельно замкнут во всем, что касалось внешнего изъявления его чувств и переживаний. Лишь по косвенным признакам можно догадаться о том, какую неизлечимую душевную рану нанесла ему судьба его детища. Как его радовало каждое доброе слово, сказанное об «Орестее»!

В письме к музыкальному критику Н. Финдейзену от 8 февраля 1900 года, благодаря за сочувственный отзыв, он признался, что «Орестея» до сих пор остается его любимым сочинением.

Позднее, уже на склоне лет, он нередко испытывал странное чувство горькой услады, припоминая тот первый единственный вечер в Мариинском театре. Каким скромным ни казался успех спектакля, он принес ему минуты еще не омраченной радости. Он вспоминал, как его позвали на сцену, как он неловко кланялся в темноту гудящего зала, почему-то непрестанно пятясь к Правой кулисе. Когда занавес упал, перед ним неожиданно выросла, поблескивая очками, высокая угловатая фигура Римского-Корсакова в долгополом черном сюртуке. Медленно тряся руку композитора, он прогудел себе в бороду что-то доброе, сочувственное, заметив, что по музыке ему нравятся больше всего сцена в спальне, Аполлон и сцена Кассандры. Позднее, медленный и грузный, подошел Глазунов, передав приветствие от друзей — Лядова и Соколова, потом автора окружили артисты и хористы. Последним приблизился очень бледный под гримом, нерешительно улыбающийся Ершов.

До нас дошли строки письма Павла Ивановича Танеева к брату, которые трудно читать равнодушно. Они написаны пять дней спустя после премьеры, когда в памяти были живы воспоминания незабываемых минут. В слякотный темный петербургский вечер, брызжущий мелким дождем, Танеевы, оба немного растерянные и счастливые, ехали в пролетке из театра.

«Не забуду я моей душевной радости, когда мы ехали после первого представления «Орестеи» и ты мне сказал: «Панюшка, ведь хорошо!» — «Очень хорошо», — сказал я и едва не заплакал. Топ, которым ты сказал эти слова, навеки останется в моей памяти».

Когда думаешь об «Орестее», на память чаще всего приходит симфонический антракт ко второй картине последней части трилогии.

Этот небольшой оркестровый фрагмент (он звучит немногим больше четырех минут) дирижеры включают в программы своих концертов как один из неповторимых шедевров русской симфонической музыки.

Антракту в партитуре предпослан текст от автора:

«При медленно поднимающемся занавесе открывается ярко освещенный дельфийский храм Аполлона. Жертвенный дым, пронизанный золотистыми лучами света, скрывает святилище, находящееся в глубине сцены».

III. В ДО МИНОРЕ

1

В дни тяжких испытаний, выпавших на долю Чайковскому, композитору не раз приходила мысль о «конечной станции» его жизненного пути. Вместе с тем весь он был в будущем, в надежде. Как бы с некоторым даже смущением он признавался в своей «слабости» любить жизнь и будущие успехи и писал позднее, что «ста жизней» не хватит, чтобы воплотить задуманное. Круг его желаний и мечтаний был шире, чем многим казалось, нередко переступал грани собственных творческих замыслов.

Сколько энергии потратил Петр Ильич на то, чтобы открыть путь на сцену оперным созданиям своих учеников — Танеева и Рахманинова, опере Аренского «Сон на Волге»…

Никто из ближних не предвидел фатального конца. Однако он наступил.

Вдалеке от Москвы город на Неве принял его в свое холодное, скованное изморозью лоно, навеки остудил жар души, не ведавшей сна и покоя.

Роковая весть обрушилась на Москву и москвичей. В одно холодное ясное утро на исходе октября 1893 года уже начавшийся хлопотливый консерваторский день неожиданно прервался.

В классах, словно по взмаху чьей-то руки, вдруг смолкли музыка, голоса.

Был экстренно созван консерваторский совет и избрана делегация на похороны в составе Сафонова, Кашкина и издателя Юргенсона. Сергей Иванович еще раньше курьерским поездом выехал в Петербург.

Раздумья пришли к композитору тремя днями позже, когда печальный церемониал на улицах столицы, в Казанском соборе, в стенах и в ограде Александро-Невской лавры остался уже позади. По дороге в Москву он уже твердо знал, что ни кантат, пи элегических трио памяти почившего друга он писать не будет. За него с большим успехом это сделают другие. Его же долг перед учителем иной! Он примет на себя труд огромный, ответственный, но скромный и для глаза людского совсем незаметный; ведь он, труд этот, начался, по сути, еще при жизни Петра Ильича.

Вскоре после похорон по замыслу Модеста Ильича началась подготовка к созданию музея памяти Чайковского в Клину. Тут, видимо, при обсуждении деталей Сергей Иванович предложил взять на себя заботу о рукописях покойного композитора.

В творческом наследии Чайковского сохранилось без числа незавершенных эскизов, черновых набросков, замыслов, нередко — намеков. Не его ли, Танеева, долг теперь попытаться их собрать, сохранить от забвения во имя будущего!

В годины утраты память человеческая не только болезненно обостряется, но бывает подчас жестокой и несправедливой. Темными осенними вечерами в Серебряном переулке в своих одиноких раздумьях о предстоящей ему задаче Сергей Иванович снова и снова возвращался к тому памятному вечеру в середине сентября, когда Петр Ильич на этом же старом танеевском рояле, волнуясь, проиграл первым слушателям части из своей симфонии си минор. Сохранившиеся отзывы живых свидетелей об этом проигрывании противоречивы, но, по отзыву Ипполитова-Иванова, московские музыканты если не холодно, то сдержанно приняли эту «лебединую песню» Чайковского, быть может величайшее создание человеческого гения после Девятой симфонии Бетховена.

31
{"b":"976143","o":1}