Литмир - Электронная Библиотека

Как и три года тому назад, ярко светила луна. По карнизам висли, поблескивая, тяжелые ледяные сталактиты.

Серебристо-голубое полуночное царство московских улиц и переулков казалось бы совсем вымершим, когда бы не звонкий скрип шагов запоздалого пешехода да не тусклый красноватый свет одинокой свечи в окошке угловой комнаты.

Увидав этот свет, Сергей Иванович смутился. Две пожилые женщины — мать и нянюшка Пелагея Васильевна — ждут его подле остывшего самовара, борясь с дремотой и чутко вздрагивая при каждом скрипе на улице.

В начале третьего, когда в доме смолкли шаги и голоса, Сергей Иванович ушел к себе. Тишина гробовая!

С некоторых пор, впрочем, царила она и среди дня. Замолк навсегда смычок Ивана Ильича. Еще в 1879 году незадолго до отъезда младшего сына в Ипор, неугомонный старый музыкант однажды уснул и больше не проснулся.

Еле слышно в прихожей стучали ходики, не в лад им вторили прадедовские фарфоровые часы на камине.

Несколько минут Танеев шагал из угла в угол, потом в нерешимости остановился подле старенького кресла-качалки, обитого мягкой ковровой тканью. Он купил его после похорон Николая Григорьевича при распродаже имущества покойного. Ни разу не садился в качалку сам и не разрешал гостям ни до этой ночи, ни после, до конца своих дней.

Только единственный раз в одинокие полуночные часы после исполнения «Ионна Дамаскина» он преступил неписаный закон.

Положив ладони на стертые подлокотники, он на миг как бы ощутил знакомое пожатие твердой и дружеской руки. В ушах вновь прозвучал взволнованный рассказ Саши Зилоти о прощании с Николаем Григорьевичем перед отъездом Рубинштейна за границу.

Вместе с Зилоти пришел к директору Николай Сергеевич Зверев, прекрасный педагог, суровый воспитатель, друг Чайковского и известный московский хлебосол. В его доме на сыновних правах Саша прожил восемь лет консерваторской учебы.

Когда Зилоти сыграл фантазию «Норма» Листа, Рубинштейн, подумав, обратился к Звереву:

— Вот из-за таких учеников мне и больно, что я должен уезжать…

Глаза его блеснули влажным блеском.

— Вот сейчас, — сказал он ученику, — мы с тобой чокнемся, и ты пойдешь домой.

Налив два бокала, Николай Григорьевич продолжал:

— Если совсем не приеду (он как-то особенно подчеркнул слово «совсем» и как-то особенно тихо сказал всю фразу), то ты выучи «Пляску смерти» Листа и не смей ни у кого кончать, а держи прямо выпускной экзамен. Когда ты выучишь, можешь, если хочешь, сыграть Сергею Ивановичу Танееву, посоветоваться с ним, но никому другому не играй; а теперь давай выпьем. Ты видел нас, какие мы, — вот и ты таким же будь; будь хоть беспутный, но главное — будь всегда порядочным человеком. Понял?

— Понял, Николай Григорьевич, — тихо ответил Зилоти, и как-то сделалось ему вдруг «не то страшно, не то трогательно…»

Рубинштейн не вернулся.

Он умирал тяжко, мучительно, перенося ужасные страдания. Только в день смерти наступило облегчение.

VII. КОРМЧИЙ

1

1 марта 1881 года бомбой, брошенной народовольцем Гриневицким, был убит Александр II.

Новый царь грузно сел на опустевший отцовский престол.

За спиной у него уже отчетливо вырисовывалась костлявая фигура всемогущего канцлера Победоносцева, ставшая вскоре знаменем наступающего безвременья. Непроницаемое, худое, пергаментное лицо. Стеклянные, леденящие глаза, поблескивающие через золотую оправу круглых очков.

И впрямь, видимо, приспели иные времена! Сгустились, надвинулись «сумерки века», как образно назвал 80-е годы один из современников.

Охранительный режим вступил в свои права.

У нового правопорядка появились свои глашатаи и трибуны: в Москве вещал редактор правоверного «Вестника» Катков, в столице поспешно менял вехи дотоле либеральный Суворин.

Тень от «совиных крыл» всевластного обер-прокурора Победоносцева легла на Россию.

И страна под бременем обид замерла, затаилась, забылась в тяжелом полусне, «заспав надежды, думы, страсти».

Но…

…И под игом темных чар

Ланиты красил ей загар…

Был, как видно, обманчив этот сон.

Подспудно зрели, наливались гневом могучие силы, которым три десятилетия спустя суждено было ниспровергнуть паучье царство.

В эту пору жили и творили Менделеев и Тимирязев, Суриков и Репин, Римский-Корсаков и Чайковский. Звезда Льва Толстого поднялась к зениту.

На страницах московских юмористических журналов появились очерки никому ранее неведомого Антона Чехонте. Его герои — разночинцы, маленькие, будничные, на первый взгляд забавные, но, по существу, не очень веселые люди, заставляли задуматься о жизни.

Умудренные опытом цензоры нередко теряли голову в усилиях понять: что же наконец происходит в обществе, в литературе, в искусстве?

2

Москва музыкальная до поры оставалась в стороне от веяний «охранительного режима» 80-х годов.

«Смерть Н. Г. Рубинштейна, — писал профессор Каш-кин, — была для Московской консерватории жестоким ударом и внесла в ее внутреннюю жизнь смуту и шаткость. К этому еще присоединились материальные затруднения, постоянно нараставшие и начавшие угрожать самому существованию консерватории…»

Вопрос о замещении поста директора в течение двух месяцев без малого оставался открытым.

Приглашения, посланные последовательно Балакиреву, Направнику, Давыдову и Антону Григорьевичу Рубинштейну, были одно за другим отклонены.

Тогда совет предложил пост директора Чайковскому, апеллируя ко все возрастающей славе его имени.

За три года до того Петр Ильич вышел из состава профессоров, чтобы всецело посвятить себя творчеству. Однако все происходившее на Большой Никитской не могло оставить его безучастным. И если на сделанное ему предложение он ответил решительным отказом, то на этот раз не во имя дорогой для него свободы. Никто лучше самого композитора не сознавал, насколько подобная миссия мало отвечает свойствам его человеческой натуры.

2 мая 1881 года на пост директора был избран Николай Альбертович Губерт.

Тем временем положение консерватории становилось критическим. К затруднениям денежным и хозяйственным добавились чисто учебные. Летом консерваторию покинул выдающийся педагог руководитель класса фортепьяно Карл Клиндворт. Новый директор вынужден был немедля выехать за границу на поиски профессоров и дирижера.

В эту пору надежда привлечь Чайковского к делам консерватории хотя бы в качестве друга и доброго советчика еще не была окончательно потеряна. «Я бы охотно забыл эту потерю (уход Клиндворта. — Н. Б.), — писал Сергей Иванович, — если бы, знал, что Петр Ильич помнит свое обещание и когда-нибудь действительно возвратится в консерваторию, где его все так любят, и поддержит здание, которому, быть может, грозит разрушение».

«С болью сердца думаю о судьбе консерватории, — писал в ответ из Каменки Чайковский. — Иногда терзаюсь мыслью, что ограничиваюсь одним соболезнованием платонического свойства, но тем не менее не могу еще покамест принести ей действительную помощь своим содействием…»

А всего лишь три недели спустя в письме от 25 августа впервые прозвучала новая нота.

«Единственное мое утешение, когда я думаю о Москве и нашей консерватории, единственный светлый луч надежды — Вы. Пожалуйста, Сергей Иванович, не будьте слишком скромны, будьте совершенно уверены в своих силах, а силы эти таковы, что Вы можете и должны понемногу занять место Николая Григорьевича. Вы обязаны сознавать это и прямо идти к этой цели, ради блага всего осиротевшего московского музыкального дела… Вы… как бы созданы для того, чтобы поддержать дело Рубинштейна. Думаю, что и в фортепьянном классе, и в директорском кабинете, и за капельмейстерским пультом — везде Вы должны мало-помалу заменить Николая Григорьевича».

18
{"b":"976143","o":1}