Первая встреча юного музыканта со старым писателем, без сомнения, состоялась еще в Москве.
Тургенев был связан узами долгой дружбы с Николаем Рубинштейном и сердечными отношениями с Чайковским. Приезжая на родину, бывал гостем и в консерватории, и на собраниях Артистического кружка. Мало того, Масловы и Тургенев были соседями по имениям.
«Видаю его часто, — писал Танеев на родину, — каждый четверг на вечерах у Виардо, кроме того, захожу к нему по утрам». «Он большого роста, выше меня головой, плотный, весь седой… Мне еще никогда никто так не нравился, как он: умный, добрый, простой, откровенный, а говорит так хорошо, что, кажется, никогда бы слушать не перестал…»
Видимо, и Тургеневу его гость пришелся по' душе, не только как любимый ученик друга, но и сам по себе.
В несколько неуклюжей и весьма будничной фигуре молодого москвича было нечто неуловимое с первого взгляда, однако настораживающее любопытство и заставляющее задуматься. Исподволь Тургенев наблюдал гостя темными глазами из-под густых, посеребренных инеем бровей с чувством все возрастающей приязни. «Тематический круг» их бесед, чем далее ширился, обретал тон глубокого доверия, искренности и теплоты.
Однажды, будучи у Тургенева, Танеев встретился с Эмилем Золя, на вечерах у Виардо познакомился с Густавом Флобером, Эрнстом Ренаном и композитором Шарлем Гуно, живописцем Густавом Доре.
«Иван Сергеевич очень любит музыку, — писал Сергей Иванович, — он мне говорил: «Редко что меня может заставить плакать. Еще иногда стихи Пушкина до слез тронут, — а от музыки часто плачу. Прошлый год… мадам Виардо пела Альцесту — я как баба плакал». Когда поет она, он слушает с величайшим вниманием, весь в музыку уйдет. Шепчет иногда: «Старуха ведь, а как поет!»
Его любимый композитор — Шуман… Вагнера не выносит. «Его музыка выражает какие-то нечеловеческие чувства… и действующие лица у него не люди, не могу я им сочувствовать. Как я могу знать, что происходит в душе молодого человека, который приезжает на лебеде (Лоэнгрин), или у барышни, которая имеет обыкновение ездить в облаках на лошади (Валькирии)!.. Поступки ее ни волновать, ни трогать меня не могут… Как Шиллер — тот отыщет где-то наверху идею и старается ее в человека втиснуть. Я люблю совсем обратное движение: не сверху, вниз, а снизу вверх… чтобы шло оно от земли, от земного. Как дерево: растет к небу, а корни к земле… Ангелов на картинах рисуют. Смотришь: ноги намозолены… а сам висит в воздухе, и на чем держится — неизвестно. Про бога в облаках я сказать не посмею, а про ангела скажу, что это, по-моему, урод…»
Однажды по настоянию родных Сергей Иванович навестил и другого соотечественника — Салтыкова-Щедрина, бывавшего в доме Танеевых еще во Владимире.
Однако зима шла на ущерб.
3
«Последнее время, — писал Танеев Петру Ильичу в мае 77-го года, — меня начало тянуть к сочинению. Но так как, с одной стороны, я продолжаю играть не менее прежнего, а с другой стороны, значительную часть остающегося времени употребляю на театры, на смотрение картин, на хождение в гости, то на сочинение остается у меня времени немного; оттого я не решаюсь приняться за сочинение чего-нибудь большого…»
Еще летом 1876 года молодой композитор приступил к сочинению концерта для фортепьяно. Работа продвигалась крайне медленно, к тому же в переписке Сергей Иванович был несколько нерадив, и Чайковский шутя корил любимого ученика.
«Верный своему слову, — писал Петр Ильич, — открываю свою корреспонденцию с Вами, но, конечно, в виду того, что Вы меня поддержите и станете отвечать, в противном случае я Вам при первом удобном случае страшно напакощу, например, очерню Вас в глазах Софии Васильевны или что-нибудь подобное…»
В сентябре, незадолго до отъезда за границу, две части концерта были завершены. Танеев показал их Чайковскому и Николаю Рубинштейну. Будучи в Петербурге, композитор проиграл написанное Антону Рубинштейну и другим петербургским музыкантам. К высказанным критическим замечаниям он отнесся со всей серьезностью, надеясь в Париже внести необходимые коррективы и написать финал. Однако ожидания не сбылись.
Несколько романсов, хоров, марш по случаю масленицы — для двух фортепьяно, фисгармонии, трех тромбонов и т. д. — таков, по сути, весь итог девятимесячных каникул. Один из романсов — «Запад гаснет в дали бледно-розовой» — привлек внимание Чайковского: «роскошь и богатство гармонии изумительные».
Что же касается финала, он так и не был написан. Партитура двух частей концерта издана в 1957 году.
Не сбылись ожидания и Николая Рубинштейна, хотя и по другому поводу.
Незадолго до отъезда на родину московский музыкант чистосердечно признался в письме Чайковскому: «Велел он (Николай Григорьевич. — Н. Б.) мне играть здесь во всех концертах, дать свой собственный концерт, а я ничего этого не сделал…»
Проездом в Англию в Париже на несколько дней остановился Антон Григорьевич Рубинштейн и по просьбе брата совсем было подготовил почву для танеевского концерта. Но концерт так и не состоялся.
Близилась весна 1877 года. В Париже шумел Карнавал. Били фонтаны зеленого и малинового огней, а на Балканах сгущались тучи. Русские армии серыми лавинами по тающему снегу и невылазной грязи тянулись к устью Дуная.
Последние месяцы и недели в Париже были отданы напряженному труду. Незадолго до отъезда на родину Танеев писал, оправдываясь перед Петром Ильичом: «Право, мне этот год не пропал даром! Кроме того, что я слышал много музыки, я приучился аккуратно заниматься, а это вещь весьма важная… Хочу себе составить большой репертуар и тогда поехать второй раз за границу уже настоящим музыкантом».
Еще в апреле Чайковский выразил надежду, что романс («Запад гаснет») был не единственным произведением за зиму, и добавил: «…Я не буду Вас особенно упрекать, если Вы и ничего другого не сделали. Мню, что Ваше пребывание в Париже всячески было Вам полезно».
После этого Петр Ильич заметил, что, видимо, Танеева пока еще Аполлон к священной жертве не требует. «А что потребует, это для меня несомненно. Несомненно и то, что, быв потребованы, Вы явитесь во всеоружии таланта и знания».
Но на первых порах у Сергея Ивановича были, видимо, иные, и притом далеко идущие, замыслы и расчеты.
В середине июня, когда Танеев ехал домой, пушки на юге уже гремели. Под стук колес, выехав со станции Виленская, он сделал сломанным карандашом в путевом дневнике многозначительную запись: «…когда я поеду в следующий раз за границу, я хочу тогда быть
а) пианистом,
б) композитором,
в) образованным человеком.
Это в то же время цель моей жизни, хотя слово цель тут не совсем у места. Действительно, слово цель предполагает нечто такое, на чем можно остановиться, какой-то предел, тогда как искусство и наука этого предела не имеют… Дорога, которой я хочу идти, конца не имеет, но (я) и могу назначить для себя станции, на которых буду останавливаться ненадолго, чтобы оглянуться назад и продолжать свой путь…»
Программа, развернутая вслед за тем, была поистине грандиозной. Помимо подготовки обширного концертного репертуара для сольных и ансамблевых выступлений, помимо оттачивания пианистического мастерства, она требовала досконального изучения всего Баха, Бетховена, Шумана, Шопена, а впоследствии и Вагнера, овладения в совершенстве оперными формами Моцарта и Глюка.
4
Согласно традиции, сложившейся еще в консерваторские годы, на лето Танеев уезжал в Селище Карачевского уезда к Масловым. Но до отъезда — на несколько дней в Москву. Душе, до краев переполненной музыкой, замыслами, впечатлениями, не терпелось излиться.
Однако первая же встреча с Николаем Григорьевичем привела молодого музыканта в замешательство. Непривычно сдержанный и суховатый Рубинштейн, расспросив мимоходом о том, о сем, заметил вскользь, что уезжает, и не выразил желания встретиться вновь до отъезда. Танееву показалось, что вдруг его окатили холодной водой.