* * *
Засушливое лето в этих краях – обычное дело, но такого – старики испокон века не припомнят. Парит так, что днем на двор без нужды никто носа не кажет. Лишь кошка Анфиска, примостившись на самом солнцепеке, нервно щурится в сторону горящего леса. И влажные глаза ее мерцают зеленым.
С неделю зареченцы караулили пожар, по очереди обходя дворы по ночам. В темноте любую искорку углядишь. Караульных каждую ночь сопровождала кошка Анфиса, как и люди, страдающая от дыма. Она жалобно мяукала, беспрерывно чихала, но уходить от жилья не желала.
То ли осколок бутылки, как линза, сухую траву поджег, а та на свету тлела незаметно; то ли Господь наказал за грехи зареченцев, кто знает? Одно точно – не спали дежурные накануне. Какой уж тут сон когда вся округа горит!
Вначале загорелось во дворе у Матрены – полыхнуло сзади, со стороны огорода. И сараюшка, и изба занялись разом.
Ветерок, гулявший в тот день по косогору, раздул пожарище. Эх, напрасно радовались поутру, что дымок чуть разогнало!
И стояли теперь над пепелищем зареченцы в одночасье оставшиеся без крова и скарба; и глядели, не мигая, на огонь сухими глазами; и молчали.
Да и что тут скажешь?
Нет больше Заречья…
* * *
Деревня Заречье живописно разбросала свои домишки по пологому склону единственной в округе возвышенности. Западный крутой срыв холма омывает речушка-невеличка. С юга змеится пыльный проселок. Восточный склон плавно переходит в заросшие чапыжником поля, давно не паханные и скотом не топтанные.
Здесь, на границе Ивановской и Костромской областей, на селе богато никогда не жили. Зареченские же издавна считались по сельским меркам зажиточными. Деревня славилась великолепной красной глиной, добываемой за околицей, на северном лесистом склоне. Редкий зареченский хозяин не умел в старые времена обжигать кирпич, не был искусным печником, не смог бы выложить стену дома. Мастерство передавалось от деда к отцу, от отца к сыну. Зареченские каменщики и печники ценились в округе. Цокольные и первые этажи своих домов клали из кирпича – своего, обожженного на совесть, отформованного из замешанной на куриных желтках глины, промятой девичьими босыми пятками до творожной густоты. Строили на века.
Посреди деревни селяне сообща выкопали пруд, заселив его карасем и карпом. Днем по водной глади плавали утки и гуси, а темными летними ночами на берегу, под старой ветвистой ивой, молодежь устраивала посиделки и игрища.
Пожары в Заречье случались и прежде, но сельчане всегда дружно вставали на борьбу с напастью и гасили огонь, не разбирая, чье жилище занялось. А если, паче чаяния, и не удавалось отстоять чей-либо дом, то сообща, всей деревней, строили погорельцу новый, еще лучше старого.
В тридцатые зареченцев загнали в колхоз – стали работать сообща, "как велели", а куда денешься. Но не задалось новое житье: колхозы сначала укрупняли, потом разукрупняли и опять, в который раз, объединяли. Молодые – те, кто пошустрее и посмекалистее – отправлялись в город за лучшей долей. И то, правда, кому охота хвосты у коров крутить?
Старики умирали.
А в девяностые, когда колхоз приказал долго жить, разъехались и ленивые. Заречье опустело; разве что летом, во время школьных каникул, еще можно было встретить здесь молодых горожан-отпускников и услышать счастливый детский смех.
Ничего не осталось от прежнего Заречья. Давно затянуло ряской пруд, обмелела запруженная некогда речка, засохла ива. И, тем не менее, еще года два тому назад держащий путь в Кострому автолюбитель не мог оторвать восхищенного взгляда от возвышающегося справа от дороги холма. Там, в лучах заходящего солнца, пламенели кирпичные развалины. Издали они походили на средневековые крепостные стены и башни, оберегавшие хозяев от непогоды, зверя и лихого человека. А среди развалин то тут, то там поднимались крыши жилых домов, над трубами вился дымок, подмигивали путнику светлячки окошек…
* * *
После всех хозяйственных передряг осталось в Заречье шесть дворов. Два раза в месяц в деревню приезжает автолавка – продают хлеб, курево, соль, сахар, водку… Раз в неделю возят почту. Свет есть, радио работает, телевизор три программы ловит… Много ли старикам для жизни надо?
Фаина Михайловна, бабушка-солдатка, поселилась в Заречье в самый разгар войны. Проводив мужа-коммуниста на фронт, бежала на восток от приближающего фронта. Сначала в Иваново на ткацкую фабрику устроилась угарщицей, но, получив похоронку, занедужила и работать уже тяжело не смогла. Промаявшись с полгода по больницам и справив себе инвалидность, надумала поселиться в деревне, на воле. Деревня – не город, все ж таки легче прокормиться. Обменяла свою комнатушку Михайловна на домик в Заречье. Глянулся он Фаине сразу – за прудом, под липою, чуть наособицу от деревни. Хоть и невелик, с одной горенкой, но крепок, из местного кирпича на совесть сложен.
Повезло Фаине и с соседями – хорошие люди, да и сама Михайловна с деревенскими ладила, жила в мире и согласии. Помогали по-добрососедски друг другу и попусту не лаялись. А чего делить-то?
Хорошие соседи у Фаины: честные, работящие, совестливые…
На опушке в первом от леса приземистом одноэтажном доме с таким же, как и основная усадьба, кирпичным двором для скотины живут Филимон с женой Степанидой – тощей, плоскогрудой и косоглазой. Филя всю свою жизнь проработал в колхозной кузне – ковал коней да починял сельхозинвентарь: износившиеся плуги, бороны, сеялки. Когда колхоз развалился, какое-то время ездил автобусом в район, в Писцово. Однако ж, заскучав, не привыкший к работе по часам, Филя вскоре рассчитался и занялся домом, хозяйством. Пока на селе работал, до своего никак руки не доходили.
С тех пор так и живут в деревне безвылазно вдвоем с женой, да с кошкой. Одна радость, на лето дочка привозит из Ярославля деду с бабкой внучат: двух близняшек – четырехлеток, Маню и Ваню, да Аньку, тремя годочками старше, – белобрысую конопатую озорницу, любимицу деда.
С Алексеем Евдокимовичем, другим соседом, Фаина близко не зналась. Отставник-военный, стало быть, человек образованный, он поселился в деревне не так давно. Бывший полковник (дачник, как здесь его называют) купил кирпичный цокольный этаж по дешевке. Замечталось, видите ли, ему жить над речкою, на самой крутизне. Евдокимыч, мужик денежный, сам ломаться на строительстве не стал, а набрал бригаду таджиков-шабашников. К себе полковник строителей жить не пустил, купил для них списанный строительный вагончик, оборудованный печкой.
Прожили калымщики в этом вагончике полных два года, потеснив хранящиеся здесь же мешки с цементом и банки с краской. Теперь дом у Евдокимыча, как картинка: цоколь отштукатурен, глубокий, в рост человека, погреб кирпичом обложен, надстроенная вторым этажом мансарда желтеет брусчатыми стенами под цинковой ломаной крышей.
За ним, в таком же кирпичном, как и у всех, доме, только с прохудившейся крышей, вдвоем с непутевым сынком – тридцатилетним забулдыгой Женькой – живет Матрена, горбатая от годов старуха. Уезжал было Евгений в город, в Иваново на ткацкой фабрике слесарем работал. В общежитии койку давали. Городским чего не жить-то на всем готовом: отмантулил смену, переоделся в чистое и гуляй себе сколь хошь! Ни скотины тебе, ни птицы, ни огорода проклятущего. Но спутался малахольный Женька с бабой-пьянчужкой, и догулялись они до того, что сначала самого с работы выперли, а следом и Люська-Синюха померла, вина опившись. И привезли Женечку вечерком в Заречье Люськины зятья. Посадили Матрене под окно на лавочку ненаглядного сыночка, пьяного да сраного; хорошо хоть довезли, по дороге в канаву не сбросили. А когда очухался Женька, увидала Мотя сквозь горькие материнские слезы, что допился сыночек до полного изумления. Как дите малое сделался. Дурачок, одним словом. Дождалась, привалила матери на склоне лет радость! А что делать, не выкинешь же на помойку свою кровинушку?