Все эти ценности логически вытекают из оптимистичного взгляда на жизнь и веры в свободу воли — убеждения, что, прорываясь через все жизненные тернии, буквально кровью и потом, каждый из нас может подняться над обстоятельствами своего рождения. И эти же самые ценности выражают более общую мысль: пока каждый человек имеет свободу преследовать собственные интересы, общество как целое будет процветать. Наша система самоуправления и экономика свободного рынка зависят от каждого отдельного американца, придерживающегося этих ценностей. Легитимность нашей власти и наша экономика зависят от того, до какой степени эти ценности уважаются; вот почему равные возможности и недискриминация скорее дополняют нашу свободу, чем покушаются на нее.
Но пусть мы, американцы, в душе индивидуалисты, пусть мы инстинктивно бунтуем против такого наследия прошлого, как верность законам своего племени, традициям, обычаям, принадлежности к той или иной касте, — было бы величайшей ошибкой считать, что этим и ограничивается наша сущность. Наш индивидуализм издавна ограничен общественными ценностями, тем клеем, который скрепляет любое здоровое общество. Мы ценим ограничения семейной жизни и обязательства по отношению к разным поколениям, которые подразумеваются в любой семье. Мы ценим то общее чувство соседства, которое побуждает нас вместе строить какой-нибудь сарай или тренировать футбольную команду. Мы ценим патриотизм и обязательства гражданина, чувство долга и самопожертвование во имя родины. Мы ценим веру в нечто большее, чем мы сами, будь то мировая религия или этические принципы. И еще мы ценим те качества, в которых выражается наше уважение друг к другу: честность, справедливость, сдержанность, доброта, участие, сострадание.
В каждом обществе (да и в каждом человеке) вечно борются противоположности — личное и общественное, автономное и солидарное, — и Америке крупно повезло, что обстоятельства ее рождения позволили урегулировать эти противоположности лучше, чем во многих других странах. Нам не довелось пережить кровавое насилие, через которое прошла Европа, расставаясь со своим феодальным прошлым. Наш переход от аграрного к индустриальному обществу значительно облегчился благодаря размерам нашей территории, обширным землям и изобилию ресурсов, что и дало эмигрантам вторую жизнь.
При этом нельзя отмахнуться от того факта, что борьба существует. Иногда наши ценности входят в конфликт, потому что каждый человек склонен их искажать или переоценивать. Расчет на свои силы и независимость могут обернуться себялюбием и вседозволенностью, целеустремленность — скупостью или желанием успеха во что бы то ни стало, любой ценой. Не раз в нашей истории патриотизм скатывался к шовинизму, ксенофобии, враждебности к инакомыслящим; на наших глазах вера обращалась уверенностью в собственной непогрешимости, узостью мышления и жестокостью по отношению к другим. Даже стремление к благотворительности может вылиться в высокомерие и несогласие с очевидным фактом, что люди могут позаботиться о себе сами.
Когда происходит такое, то есть когда свободой оправдывают решение компании сбрасывать в ближайшую реку токсичные отходы или когда общей заинтересованностью в строительстве нового торгового центра оправдывают снос чьего-нибудь дома, нам необходимо собрать всю свою волю, усмирить бушующие страсти и найти взаимно приемлемое решение.
Иногда это дается относительно легко. Мы все согласны, скажем, что общество вправе ограничить личную свободу, когда она угрожает другим людям. Первая поправка не разрешит вам кричать «пожар!» в переполненном театре; право на отправление религиозных обрядов отнюдь не подразумевает человеческих жертвоприношений. Точно так же все мы сходимся в том, что государство не должно ежеминутно контролировать нас, пусть даже для нашего блага. Не многие американцы будут чувствовать себя уютно, понимая, что правительству, скажем, известно, что они едят, хотя множество смертей и немалые суммы, потраченные на лечение, свидетельствуют о вреде избыточного веса.
Чаще всего соблюдение баланса противоположных ценностей — весьма нелегкое дело. Конфликт возникает не потому, что мы избрали неверный курс, а всего лишь потому, что живем мы в сложном и противоречивом мире. Например, я твердо убежден, что после 11 сентября мы стали весьма растяжимо трактовать конституционные принципы в борьбе с терроризмом. Но я признаю при этом, что даже мудрейший президент и самый осмотрительный Конгресс не сразу придумали бы, как совместить требования коллективной безопасности и очевидную необходимость соблюдения гражданских свобод. Мне кажется, что наша экономическая стратегия не предусматривает достаточных мер против вытеснения промышленных рабочих и упадка промышленных городов. Однако я не могу игнорировать интересы экономической безопасности и конкурентоспособности.
Увы, зачастую в своих общенациональных дебатах мы даже не доходим до обсуждения этих непростых решений. Вместо этого мы начинаем преувеличивать опасность неприемлемой для нас политической линии для столь чтимых нами ценностей, или же играем в молчанку, когда избранная нами политическая линия никак не согласуется с ценностями противной стороны. Скажем, консерваторы встают на дыбы каждый раз, когда обсуждается государственное вмешательство в регулирование рынка или право на ношение оружия. При этом многих из них совершенно не волнуют несанкционированное прослушивание телефонных разговоров или попытки контролировать сексуальные пристрастия. Наоборот, нет более легкого способа вызвать гнев либералов, чем покуситься на свободу прессы или желание женщины не иметь детей. Но если вы заведете разговор с теми же самыми либералами о возможной стоимости регулирования малого бизнеса, то, скорее всего, натолкнетесь на холодный непонимающий взгляд.
В такой разнородной стране, как наша, никогда не утихнут споры о том, где должна проходить граница государственного вмешательства. Так устроена наша демократия. Но ее архитектуру можно было бы усовершенствовать, признай мы, что все наши ценности заслуживают уважения; если бы либералы по крайней мере согласились, что охотник на отдыхе чувствует по отношению к своему ружью то же самое, что они по отношению к книгам из своих библиотек, или если бы консерваторы поняли, что большинство женщин чувствуют себя защищенными правом на аборт так же, как верующие — правом на свободу вероисповедания.
Итоги такого рода опытов могут оказаться несколько неожиданными. В тот год, когда демократы снова получили большинство на выборах в Сенат Иллинойса, я поддержал законопроект об обязательной видеозаписи допросов и признаний в тех делах, за которые по закону может быть назначена смертная казнь. Хотя сама жизнь убеждает меня, что эта мера вовсе не способствует уменьшению роста преступности, я считаю, что за ряд преступлений: массовую резню, изнасилование или убийство ребенка, то есть за наиболее гнусные, наиболее мерзкие, — общество имеет полное право требовать смертной казни как абсолютного выражения своего гнева. С другой стороны, разбирательство подобных случаев в Иллинойсе в то время так часто сопровождалось ошибками, сомнительными действиями полицейских, расовыми волнениями, пристрастным судопроизводством, что пришлось освободить из тюрем тринадцать приговоренных к смертной казни, а губернатор-республиканец наложил мораторий на приведение приговоров в исполнение.
Хотя система смертной казни требовала немедленной реформы, многие говорили мне, что законопроект не пройдет. Решительно против выступали обвинители от имени штата и полицейские, утверждая, что видеозапись — это слишком хлопотно и дорого, к тому же она может затруднить прекращение судебного преследования. Те, кто выступал за отмену смертной казни, опасались, что мало-мальски серьезная реформа ударит по строгости приговоров. Мои коллеги-законодатели опасались, как бы их не обвинили в излишней мягкости к преступникам. А вновь избранный губернатор-демократ в предвыборной кампании высказался откровенно против видеозаписи допросов.