Чувствовала Марья, разбитная-то разбитная подружка, а все ж на сердце у нее неладно, словно бы потерянная для всех. Правда, она еще не знает про это, но уже смутно догадывается, а вот когда узнает, если, конечно, узнает, тогда больно станет на сердце. Больно. И, уже предвидя такое теперь, жалеет Марья подружку.
Странно все-таки… С год назад приметила Марья за собою, что умеет увидеть многое, что ждет впереди: вот глянет на человека и тут же подумает, а что же случится с ним через год-другой, и скажет об этом, не колеблясь, себе, конечно, но подчас и отцу с матерью, и те удивятся, и не всегда останутся довольны. Издревле повелось: короток век у того, кто видит подальше и знает о людях побольше, словно бы истаивает душа прежде отпущенного срока, и тело слабеет раньше. Хмурятся Марьины родители, когда придет домой да и скажет ненароком:
— А у соседки в глазах что-то горькое, стылое, вроде бы видит беду, которая придет скоро, но не знает, как отвести.
Скажет так-то, и станет каждый день бегать на соседское подворье и помогать по дому, подолгу говорить со старухою. А потом приедет дочка соседки, да не одна, с малым ребенком на руках:
— Мама, буду жить у тебя. Со старым все кончено. Все…
«Та беда и привиделась», — подумает Марья и неспокойно сделается, и захочется уйти подальше, и, поколебавшись, так и сделает, а потом долго будет сидеть под черемуховым кустом и вздыхать… И вовсе бы ни к чему это знание про людей, которое, как говорят родители, перешло к Марье от бабки занятной, и перешло через Марьины коренья, непростые коренья-то — наговорные.
Марья улыбается, слушая, и верит, и не верит, а все ж, стараясь не обидеть родителей, не скажет о сомнении. Года три назад, может, и сказала бы, тогда не умела ничего утаить, и малого греха, а теперь нет. Что-то произошло за эти годы, томление в груди появилось слабое еще, не всякий раз и приметишь, а все ж стоит остаться одной, как оно усиливается, и волнует воображение, и тревожит… Откуда бы взяться томлению? Ах, если бы знать так же, как знает про людей!.. Но, видать, не умеет еще понять себя, да нет, не себя даже, а то новое, сладкое и одновременно томящее, что появилось и уж не отпустит. И ночью вроде бы спит спокойно, а только вдруг защемит сердце и так-то неуютно сделается в родном доме, одиноко, соскочит с постели и босая будет ходить по комнате, пока не проснутся родители:
— Ты чего, милая, не спишь?..
— А и сама не знаю, — вздохнет и начнет перешептываться с матерью про свое томление. И мать не утерпит и, когда Марья уйдет на работу, заговорит об этом с Варфоломеем, и тот сделается скучный:
— Знать, время приспело, и дочке пора замуж…
Он скажет так-то, а потом и сам испугается: что получается, иль Марья тоже подастся из отчего дома, потому как на деревне нынче жениха не сыщешь…
— А как же мы?..
Это не он спросит. Авдотья спросит, и он цыкнется на нее, а все ж не сумеет успокоить, и до самого вечера они будут слоняться по избе, и все станет валиться из рук, но придет Марья, поглядит на них и догадается, что мучает, скажет:
— Ну куда я уеду, чудные?..
Пуще всего Марья любит, когда приезжает брат, средний, и не один, с сыновьями, а приезжает он в одно и то же время, в канун сенокоса, и она ждет и волнуется: а вдруг нынче что-то задержит?.. Но волнуется зря, не случалось, чтобы брат опоздал иль не приехал вовсе…
Славные у брата ребятишки, племяши, черноволосые, бойкие, до всего им есть дело, погодки, порою и спросят:
— А скажи, тетка, отчего нынче в деревне так мало людей, иль всегда так?..
И ответит Марья:
— Нет, не всегда… — И станет сказывать про те, теперь уже не ближние годы, когда на деревне было и людно и весело, про все скажет и про то даже, чего не было, но о чем она постоянно помнила и только ждала случая, чтоб поделиться этим своим знанием.
Славные ребятишки, и не перебьют, хоть час им сказывай. То и приятно, что не перебьют, и в глазах у них что-то такое светится, радостное, отчего у Марьи сожмет сердце, и не сразу справится она с собою.
А еще племяши любят ходить с нею по дворам, и там помогут, и тут. Дрова ли переберут в поленнице, воды ли из колодца натаскают, и довольны…
С ребятишками хорошо Марье, а вот с братом… Робеет перед ним, не всякий раз и в глаза посмотрит, неспокойно делается, когда он начинает говорить и не с нею даже, с отцом и с матерью, но все об одном. То и плохо, что об одном.
— А не пора ли тебе замуж? Засиделась в девках. Поехали в райцентр, у нас женихи на каждом подворье, да все ладные, бравые. — И смотрит на нее с усмешкою в маленьких, острыми буравчиками, глазах, и ждет, что ответит. Но Марья молчит, пуще робея, а отец поморщится и спросил сердито:
— Ну, чего пристал к девке?..
Не любит, когда говорят о том, что ждет Марью через год-другой, и мать тоже не любит. А говорят об этом и в деревне.
Вон соседка, немощная уж, из старой избы лишь по большим праздникам вылазит в улицу, а все ж нашла в себе силы прийти, посидела недолго на скамеечке подле Варфоломея и сказала:
— А ить перезреет Марья-то… Куда ж потом?.. Ить вековухою сделается. Горе-то!..
И поднялась со скамеечки, и пошла, слабой рукою держась за низкий дощатый забор, к избе, которая, казалось, от веку не правлена, старуха все одна да одна…
Марья была тогда недалеко от той скамеечки — убирала в стайке коровьи лепехи и слышала… Странно, все пекутся о ней, жалеют. Не поймет людской заботы, порою досадует: словно бы такая уж несчастная, и никто не подаст руки… Неправда! Ничего ей не надо больше того, что есть. Иль скучно — прийти в старую школу, не сломали еще, стоит, примолкшая, у самого проселка и зайти в класс, где ее парта… А потом долго ходить меж рядами, и вспоминать, и радоваться, и печалиться. Ванюшка шустроглазый и на язык бойкий, кажется, года на два постарше, говорил, случалось:
— Пойдем за ягодою? Брусника, слыхать, поспела…
— Нет, что ты!.. — отвечала, пугаясь. — Нет…
А год-другой назад не боялась и могла пойти, куда б не сказал… Только нынче переменилось что-то, едва взглянет на Ванюшку и тут же заробеет, и в душе такое… Ах, скажешь разве?.. Бывало, в мыслях унесется далеко-далеко, и бредет по степи, да не по этой, здешней — по другой, синей, неоглядной, и не одна, нет, Ванюшка подле нее… и говорит что-то и улыбается, а потом вдруг дотрагивается до руки ее, и — она вздрагивает, и слезы в глазах, и бежать хочется, но отчего-то и с места не сдвинется…
Ах, сколько раз видела его в мечтах!.. И казался он удивительным, не похожим на остальных… И с ним, придуманным ею, умела поговорить даже о том, о чем не сказала бы и подружкам. Но тот, из плоти и крови, ничего не знал об этом и принял смущение ее и робость за другое, может, за нежелание дружить с ним, и как-то она увидела его с девочкой из восьмого класса, и на сердце больно стало, горько.
Марье и теперь делается больно и горько, стоит вспомнить о нем, и тогда старается не думать об этом, не сразу, но удается, и она тихо улыбается, и грусть ее светла и не тягостна.
Марья не понимает, отчего порою жалеют ее. Но не обижается, когда в глазах у старух видит участие, она и сама не прочь пожалеть и сказать такое, отчего на сердце стало бы легче. Она думает, что и это искреннее участие к ней вызвано обычным желанием отвлечь от забот, которых подчас и не счесть. И все же какое-то беспокойство живет и в ней, слабое, не во всякую пору и узришь его в себе, а только порою делается не такое и маленькое, и тогда она старается побыстрее занять себя, бежит ли на ферму, иль суматошно, что так непривычно для нее, начинает прибирать во дворе.
С годами беспокойство, которое живет в ней, делается больше, но она все еще не знает причину этого, а может, и знает, во всяком случае догадывается, и эта догадка не радует.
…Прошлым летом студенты приехали, и был среди них один, глазастый, помладше ее года на три, увидела в первый раз и словно бы обмерла вся, длиннорукий, в плечах нескладень, а все ж в лице что-то умное и сильное, и сумела разглядеть это, и потянулась к нему… И не стыдно, нет. Не умел держать в руках литовку, смущался, просил: «Помоги…» И подходила к нему и показывала, но, если и тогда у него не получалось, расстраивалась. Как-то пошла на реку с ним, к черемухову кусту, и кружилась голова сладостно, и томление на сердце… Сказал он, большой и нескладный: