— Залез к малышне под медвежью шкуру, тут и спал… А утром проснулся: где я? чего я?.. Мамку увидел, и аж шея у него покраснела. — Улыбается: — А потом долго просил у матери прощения: мол, сроду не было, чтоб… Совестливый! — Поправляет на груди рубаху: пуговица посередине едва держится на нитке: — А еще с малышней возился. Малайка, говорит, малайка… В магазин сбегал, леденцов купил. И вот теперь, видишь как, ичиги…
На следующий день ближе к вечеру иду по улице, слышу, как окликают меня.
— Едва догнал. Быстро ходишь, шибко быстро. Торопишься?
— Да нет, — говорю. — А что?..
Солдат держит в руках новые ичиги, с оборками:
— Всю ночь шил. Занести бы надо… Малайка-то босиком, беда!
— Ну и занеси, — говорю.
Солдат опускает голову:
— Боюсь, выгонит. Строгая, однако, баба-то…
Это Солдатка-то строгая? Впрочем, откуда я знаю: вон она как с Солдатом-то, вроде бы даже недовольна, когда приходит. И все же говорю:
— Не выгонит.
Солдатка сидит на кухне, и шитье у нее в руках. Долго смотрит на Солдата. А тот стоит на пороге, мнется… Наконец протягивает вперед руки с ичигами и, как-то виновато глядя на Солдатку, говорит негромко:
— Я… я ичиги сшил. Однако, примерить надо. Подойдут ли?..
— Во!.. — говорит Солдатка, но больше она ничего не успела сказать, а сказать ей, судя по выражению ее глаз, в которых удивление сменяется смущением, а потом и радостью, хочется о многом. Налетает малышня, вырывает у Солдата ичиги, убегает. Гринька берет Солдата за руку, уводит в комнату.
Ичиги подошли среднему, будто по ноге сшиты… У него сияет лицо, когда он говорит:
— Пасибо, дядька. Век не забуду.
— Что-о?.. — спрашивает Солдат.
— Он говорит — спасибо, — улыбается Гринька.
Солдат кивает головой, изредка поглядывает в сторону кухни. Но Солдатка так и не появляется.
— Пойду я, — говорит Солдат. — А завтра приду и еще принесу ичиги. У меня есть кожа… Хватит, однако…
И, как Гринька ни удерживает его, Солдат уходит. Вместе с ним иду и я.
Солдат долго стоит на крыльце, глядя в густую вязкую темноту ночи, наконец говорит:
— Один я. Совсем один. То и беда, что один. Понимаешь?..
Мне льстит, что он говорит со мною, как с равным, и я сказал бы, что понимаю, но отчего-то не хочется казаться разбитным малым, который все знает и все умеет, и я лишь развожу руками. Солдату нравится, что я вот так вот… запросто… не прикидываюсь, вздыхает:
— Не понять тебе. Малой еще…
Уговариваемся, что завтра встретимся тут же. «Неудобно одному. Совестно…» — «Приду, раз совестно…» А когда спускаемся с крыльца, Солдат говорит, блестя глазами:
— Славные ребятки. Разные… И на меня есть похожие, а-а?..
— Есть, — отвечаю, смущаясь. Но мог бы и промолчать: все равно не слышит. Впрочем, мог ли?.. Солдат внимательно следит за моими губами. Нет, кажется, не мог…
И на следующий день иду с Солдатом. И через день… Говорю с Гринькой, а сам нет-нет да и погляжу, как Солдат возится с малышней, которая подолгу не отпускает, его от себя. Для малышни Солдат не иначе как богатый гость из сказки. А для Солдатки?.. Внешне она вроде бы не изменила своего отношения к Солдату: все так же с с легким удивлением, а то и досадою встречает его. Ну, а что делается в душе у нее, откуда же я мог знать тогда?.. Но слышал от Гриньки: раз-другой уж Солдатка спрашивала у него, если Солдат почему-либо долго не приходил: «А чего он? Уж не заболел ли? Может, проведаешь, а?..» И это было так не похоже на нее.
ГАРМОНИСТ
У Макария смуглое, худощекое лицо, в левой руке он держит самокрутку, изредка подносит ее ко рту, затягивается, не смотрит на меня и, кажется, не слышит, о чем я говорю, но, когда я замолкаю, он оборачивается ко мне, спрашивает:
— А видел его, лешаго-то?..
— Не довелось, только пацаны сказывают: большой он и сильный, выйдет из чащобы, поманит пальцем, и ты идешь за ним, будто привязанный, вроде и знаешь, что леший, а не можешь оторваться от его следа. Такая, значит, в нем сила…
Макарий глядит перед собою в глубину леса, и морщины проступают на лбу… Я еще говорю, что у лешего привычка: уведет человека в самую глушь, откуда уж не выбраться, и бросит, а не то засмеется, захлопает в ладоши. Радуется, значит, что погубил еще одну душу… Но скоро я замолкаю, думаю: зря, однако, я не пошел с пацанами собирать грибы, а остался с Макарием на школьной делянке.
Тихо вокруг, и деревья не пошевелят ветвями, высокие, тянутся к синему небу темными кронами. В стороне от поленницы, подле которой мы сидим с Макарием на суковатых чурках, возятся муравьи. Маленькие, черные, перекатываются через соломины, сталкиваются, а то заметят букашку, вцепятся в нее, тянут всяк в свою сторону, бестолковые…
— Пацанов долго нету, — говорит Макарий, сплевывая на окурок и разминая его желтыми пальцами. — Заигрались!
Макарий числится при школе не то завхозом, не то сторожем, и каждое лето, в июле или в августе, мы, пацаны, вместе с ним запрягаем быков и ездим в лес заготовлять дрова. Обычно нас набирается больше, чем надо: в лесу — не на колхозной ферме или на полевом стане — и поиграть можно всласть, и дело сделать, — и тогда Макарий подолгу скрипит протезом, обходя нас, а потом остановится в стороне, махнет рукой: решайте сами, кому ехать… И — начинается… «Петька, ты ж вчера был…» — «Не нарушай очереди, Сень…» — «Погоди, Солбоша, не лезь наперед батьки…»
Шум, крик, а все ж уговариваемся, кому нынче ехать?.. Счастливчики бегут к телегам, остальные, понурясь, расходятся по домам.
Заготовка дров для школы обычно длится неделю, и всю эту неделю у нас только и разговоров, что о тайге и о картошке «в мундирах», которая страсть как вкусна на лесной делянке.
Пацаны высыпают на делянку. Веселые, лопочут что они видели в лесу зайца, вялый какой-то и людей боится… Шнырял в кустах боярышника. Думали поймать. Не дался, ускакал…
Макарий недоволен, и мне не по душе эти разговоры… Обидно, что меня не было с пацанами.
— Будет уж языком чесать, — говорю. — Грузи дрова на телегу и — поехали… — Иду в березняк, спускаюсь в низину, там у нас пасутся быки… черный и красный… Черный постарше, умен, только поводок натяни, и пойдет следом, а красный все норовит поддеть ли тебя рогами, хвостом ли ударить по лицу… Подхожу к черному, хлопаю его по спине: пошли… А на красного не смотрю, но знаю: один не останется, потянется следом за черным…
Макарий ладит новую самокрутку. Но вот поднимается с земли, идет к быкам, прячет самокрутку в пиджак, велит запрягать… Потом говорит, не глядя на пацанов, словно бы про себя:
— А зайца теперь гонять не время. Не люблю, когда зверье обижают.
Набрасываем на телеги дрова, завязываем веревками, помогаем Макарию забраться на передний воз, подаем ему гармонь… Макарий ни днем ни ночью не расстается с гармонью, разве что не спит с нею… Случается, идет в школу и гармонь висит на плече. Директор спрашивает: «Зачем тебе гармонь? Не на гулянье собрался…» А Макарий скажет: «Вдруг пригодится? Мало ли что?..»
«Хромовка», и голос у нее хороший, теперь таких днем с огнем не сыщешь. А привез ее, по слухам, с фронта в сорок третьем… В редкие промежутки между боями пела гармонь в солдатских окопах, плакала… На правой планке, снизу, дырочка величиной с горошину. В бою пострадала. Боялся Макарий, потеряет гармонь голос, и в госпитале, очнувшись, все спрашивал у сестрицы: «А будет ли жить гармонь?..»
Выводим на проселок переднего быка, черного, закидываем поводок за спину, шлепаем прутиком по заду: «Ну, милай!..» Макарий сидит на возу, согнувшись. Мы идем рядом с телегами, негромко переговариваемся. Усталость дает о себе знать: и плечи побаливают, и в спине что-то… Коршун низко кружит над землею: то распустит когти, то спрячет их… Учуял, видать, добычу, но не знает пока, в каком месте упасть на нее. Но вот решился… Сложив крылья, несется вниз… Пацаны провожают глазами коршуна. Красиво!.. И Макарий говорит: «Красиво!..» Но тут же хмурится. Что-то не по душе ему в вечернем полете птицы, что-то скребет душу. И не скоро еще он приходит в себя, но потом берет в руки гармонь: