Литмир - Электронная Библиотека

— Ух, — говорю, поев. — Хорошо!..

Скотник Батуха молчит, он теперь в раздумье, и не надо бы мешать ему, но я не могу, не умею…

— Женись, — говорю. — И дело с концом!

Скотник Батуха поднимает голову, и мне становится не по себе… такие у него теперь глаза, грустные-грустные.

Потом он собирает со стола посуду, и мы выходим из пристроя. На скотном дворе задаем коровам сена. Пестрые, черные, красные, они суетятся у кормушек, толкаются, и у меня начинает кружиться голова, и я с удивлением думаю, как скотник Батуха управляется с ними, со всеми…

— А так и управляюсь, — угадав мои мысли, говорит он. — Привык уж. — Ставит вилы к стожку сена, утирает рукавом телогрейки пот с лица. — Вон гляди, с того краю стоит рыжуха… И что за корова! При мне никого не обижает, а маленько отойду, сразу начинает пихаться, отгонять от кормушек соседок. Хитрая. Куда как хитрая!..

Я гляжу на скотника Батуху и уже не вижу в его глазах грусти, а только усталость. Но потом, когда он начинает говорить о Красотке, и вовсе не усталые у него глаза, а шустрые, так и посверкивают, так и поблескивают. Я еще ни разу не видел, чтоб так быстро менялось выражение глаз у человека. И все с большим интересом смотрю на скотника Батуху.

— За этой коровой просил меня приглядеть твой дядька, — говорит он. — От нее хочет получить новую породу. Красотка, однако, умная. Знает, что уважаю ее, и все ходит за мною, когда захочет есть. Я из дому приношу для нее пойло из отрубей, картофельные очистки. А с пустыми руками и на глаза ей не попадайся. Беда прямо. Приучил!..

Мне нравится, что скотник Батуха понимает в коровах, а это дается не каждому. Вон моя сестра до сих пор бегает от деревенского стада. Для нее все коровы злые, только и метят зацепить рогами…

Да, мне нравится, что скотник Батуха понимает в коровах. Но ведь и я кое-что знаю про них. Взять хотя бы Машку… Думаю, коровы лучше ее не найти во всей округе. Конечно, молока она дает поменьше, чем Красотка, и для глаз не так приятна. Но уж умна… Сосед, что живет по правую руку от нас, живет не по совести, и по весне не переводится у него во дворе сено, только добраться до него не так-то просто: с улицы и не старайся даже, уж больно высока огорожа; разве что со стороны поля, там можно порастрясти жерди… Догадалась! Когда идет с реки, норовит оставить меня позади и — туда, к соседу… Я сначала злился, а потом гляжу… Ладно. Пускай!.. На одних отрубях недолго протянешь… Но и сосед не дурак: что за черт, думает, сено-то в стоге все убывает да убывает… Разглядел-таки тропку, пробитую в снегу Машкой, надумал подкараулить… Помню, иду с реки, а встречь Машка… Подбежала и — за мою спину… прячется, значит. А тут и сосед подоспел с палкой в руке. Кричит, ругается: не корова, а черт на четырех ногах, вовремя увидала меня, не то прибил бы… «Ну уж, говорю, так уж, говорю, и прибил бы… Руки коротки. — А потом добавляю: — Мы с Машкой понимаем, чье сено и трогать не смей, а чье…» Сосед от такого намека едва не лишился языка, побежал к отцу… Но я и отцу сказал: «Не будет лазать по колхозным покосам. Мы ж с пацанами видели, как он сено потаскивал. И Машка в тот раз была с нами… С чего бы так расхрабрилась?..»

— Машка-то, — говорю скотнику Батухе, — не хуже Красотки. Умна!.. — И про тот случай ему рассказываю. Он долго удивляется: «Ай-я-яй! Ай-я-яй! Умна, однако…»

— Завтра поеду в улус, где вырос, откуда на фронт пошел. Хочешь со мной?..

— Давай, — говорю. — Завтра ж воскресенье…

Поутру иду на ферму. Скотник Батуха уже там, запрягает в телегу серого, со звездою на лбу, мерина. Подхожу, подсобляю затянуть подпругу, набрасываю в телегу соломы… Выезжаем со двора. Мерин идет мелкой неторопливой рысью и все норовит свернуть на чье-либо подворье. И скотник Батуха дергает за вожжи, негромко, по-бурятски, ругается.

Деревня остается позади, и я, сам того не ожидая от себя, запеваю полюбившееся:

Три танкиста, три веселых друга,

Экипаж машины боевой…

Степь ровная и белая, как гладильная доска, и рыжие кусты ивняка тянутся вдоль дороги, и небо над головою синее.

…И в ту ночь решили самураи

Перейти границу у реки…

Слова тревожные и сильные, и чудится, летит песня над дремлющей степью, и мороз не так щиплет щеки: был своенравен, а теперь присмирел, оглушенный ее силой. Но что это?.. Скотник Батуха склоняется все ниже и ниже, и вот уж бросает на передок вожжи, и спина у нега вздрагивает. Я замолкаю и почти со страхом гляжу на него. Он плачет, и я не знаю, почему он плачет, а спросить не осмеливаюсь.

Я сижу за письменным столом и пишу эти строки, но скоро уж и не вижу их, строки расплываются по белому листу бумаги, а может, просто, устав пребывать в душной, насквозь прокуренной комнате, улетают куда-то, и я вижу длинную белую дорогу, и седую гриву мерина, и скотника Батуху — и слезы бегут у меня по щекам…

Я помню, он сидит, съежившись, но вот поднимает голову, говорит виновато:

— Напугал? Извиняй… Песня твоя хорошая, и на сердце больно. Друзей вспоминал, с ними всю войну прошел. Но под Берлином загорелся танк, меня вытащили раненого, а друзья погибли, все трое. Таких друзей у меня больше не будет. В части меня звали Батуха-танкист. Теперь уж никто так не зовет. — Долго молчит, спрашивает: — Скажи, зачем война, кто придумал ее?..

— Гитлер, — говорю, — фашисты, кто же еще?

Хмурит брови:

— Маленько знаю… Но фашисты тоже люди, две руки у них, две ноги, и тоже плачут… Видел. Не пойму, зачем им война? Зачем?..

Вопросы, вопросы… И вроде бы не такие уж сложные, и даже мне, пацану, по силам ответить, а только не идут с языка привычные слова, кажутся мелкими, слабыми, стыдными… И я молчу, смотрю на скотника Батуху и чувствую: плещется в его душе великое горе, и нет тому горю ни конца и ни края, идет оно от земли, от отца и от прадеда, от всех тех, кто снаряжал его и кто шел с ним на войну… И это чувство переполняет меня, а перед глазами все та же длинная белая дорога, и синее небо, и морозный воздух обжигает горло. И я говорю:

— А шлем… Ты оттого и не сымаешь шлем, чтобы не забывать о своих друзьях?..

Он едва ли не с растерянностью глядит на меня, но потом в его глазах появляется радость (я не ошибся, нет, — радость…). И я знаю, откуда она… Я нынче все знаю, во мне словно бы заговорили разными голосами все те, кто живет теперь на земле и кого уже нет, но чей разум стал частью меня…

— А ты, хоть и мал, все понимаешь. И это хорошо.

Въезжаем в улус, останавливаемся у низкого серого дома. Скотник Батуха говорит, слезая с телеги:

— Тут и отдохнем маленько, потом на кладбище сходим, там мать похоронена…

Хозяева дома — темнолицый старик с узкой белой бородкой и худая старуха с короткими седыми волосами — обрадовались гостям, засуетились, накрывая на стол…

Пьем наваристый, с молоком, чай, едим пресные, с тугой коркой лепешки. Скотник Батуха о чем-то говорит со стариками, но я не слушаю.

Выходим из дому за полдень.

— Мать у меня шибко хворала, — говорит скотник Батуха. — Последний год войны жила у этих стариков, помогали, чем могли… Добрые люди! Едва дождалась меня. Всего три месяца пожила со мною и померла.

Облака наплывают на синее небо, табунятся у дальнего гольца. Ветер врывается в улицу, шевелит сугробы.

Сворачиваем в заулок: здесь тихо и ветра вроде бы нет… Скотник Батуха идет понурясь. Я не беспокою его, молчу. Людей не видно. Словно бы вымер улус. Но вот впереди показалась женщина в белой шубке. Останавливается. Поджидает… Подхожу. У нее смуглое, слегка порозовевшее на морозе лицо, тонкие брови и маленький, чуть выдвинутый вперед подбородок.

— Мальчик, — спрашивает, — разве ты один?..

— Нет, не один, — говорю. — Нет, конечно. — Но, оглянувшись, не вижу скотника Батуху. Тру варежкой лицо. От пацанов слышал: если померещится, надо водить рукой подле глаз, тогда наваждение исчезнет. Не исчезает.

29
{"b":"975185","o":1}