Литмир - Электронная Библиотека

— А чего ж не с умом, не с лаской?.. Иль некому? Иль все мужики на Алтае вроде тебя в бегах?

— Пустомеля ты, Шурка, — с досадой говорит Евсей. — Коль кто и в бегах, так то, думаю, от душевной неустроенности. От чего же еще?..

— От душевной неустроенности… — не верит Шурка. — Скажи лучше, работать на одном месте неохота. Вернее будет.

— Много ты понимаешь, — не повышая голоса, говорит Евсей. Он вообще-то, заметил я, не срывается на крик, разве что иной раз воскликнет с недоумением: «А за что воевали, граждане?..» — Я и то в жизни не все умею разглядеть, а вроде бы уж пора… Сложная штука — жизнь. Путаная.

Мы еще долго сидим под кустом черемухи. Наконец Шурка предлагает:

— Пошли домой. Мать, поди, потеряла. Небось, ищет.

— Погоди-ка, погоди-ка… — неожиданно разволновавшись, говорит Евсей и вдруг припадает ухом к земле.

— Ты что, ошалел?

— Тихо, сынок, тихо… — просительно говорит Евсей. Но вот он выпрямляется, смотрит на нас еще пуще погрустневшими глазами: — А земля гудет, гудет… Идут куда-то поезда, идут. А меня в тех поездах нету.

Шурка с минуту молчит, потом вскакивает на ноги, хохочет:

— Ну, Евсей!.. Ну, отец!.. Даешь!..

Евсей смущается, отводит глаза.

Идем в деревню.

На следующее утро мы с Шуркой едем на колхозные покосы. Когда же через месяц возвращаемся, Евсея на деревне уже нет.

— Директор школы велел ему съездить на станцию, привезти новые учебники, тетради, — говорит мой отец. — Ну, Евсей честь по чести собрался, впряг в телегу быка. Отъехал… И больше я не видел его. Обратно быка пригнала дежурная по станции. Она и рассказала: «Нагрузил Евсей все школьное имущество на телегу и уж собрался отъезжать, да на беду по второму пути в это время проходил на малой скорости пассажирский поезд. Евсей заволновался, затревожился, а потом как сорвется с места… На бегу уж кричит мне: «Быка доставь в деревню и учебники сдай в школу… А жене скажи: люблю, мол, пусть извиняет за мою непутевую жизнь. Но ничего, говорит, не могу поделать с собою, душа, мол, просит…» А еще видела: стоял Евсей на подножке вагона и плакал…

Года два назад, по теплу уж, иду, припозднясь, городской улицею, ни души вокруг, лишь тополя пошумливают да воробьи, не угомонившиеся еще чирикают, перепрыгивая с ветки на ветку, и тут вижу: старичок какой-то, сутулясь, плетется навстречу… все ближе, ближе… Что-то знакомое в облике старичка. А что — и не скажешь сразу.

Старичок меж тем останавливается, подойдя ко мне, говорит негромко, глядя на меня снизу вверх:

— Спичек не найдется?..

И я узнаю его:

— Евсей?!. Дядя Евсей?!

Старичок отступает чуть в сторону:

— Ну, я Евсей… Ну и что?..

Едва отыскиваю в кармане враз задрожавшими пальцами коробок спичек, протягиваю ему:

— А помнишь?.. — говорю…

Он помнит, он все помнит… Оттого и горько ему, и больно. От него и узнал, что тетя Гланя померла, а Шурка на Дальнем Востоке…

— Съездить к нему, что ли? — неуверенно говорит старичок. — Только надо ли?.. — И, помедлив, добавляет: — Нескладно, ох как нескладно все у меня получилось. Все чего-то хотелось, другого чего-то… А жизнь-то рядом была, настоящая-то… Теперь-то я знаю, рядом… и утекла она, как песок сквозь пальцы… Многого не успел я сделать, а думал, успею… время еще есть… Но где оно, время-то?.. Чай, все в прошлом… Оттого и горько на сердце, и больно…

БАТУХА-ТАНКИСТ

Снег во дворе белый-белый, и воробьи теснятся под крышею. Холодно им на земле-то… Выхожу из просторных, неплотно пригнанных, не доска к доске, а со щелями, иной раз толщиной в два пальца (отцова работа!..) сеней и тут же стягиваю с головы шапку, распускаю уши, связываю их у самого подбородка. А потом иду к стайке, выпускаю корову, выгоняю из двора. В руке у меня хворостина, лениво помахиваю ею, кричу что-то, но корова и ухом не ведет, пройдя метров триста улицею, утягивается вправо и узкой скотной тропою, срезавшей закрайки у высокого рыхлого снега, спускается к реке. Осторожно ступает по серому, присыпанному тонким слоем песка льду, тянется мордой к синему урезу воды…

Корова пьет долго и неторопливо, то и дело поднимая морду и шлепая себя хвостом по тощему заду. У меня коченеют ноги, зябко перебираю ими и говорю, поглядывая на корову: «Ну, чего же ты медлишь, Машка-Машенька… кормилица… зараза?..» Но корова делает вид, будто не слышит, хотя про себя-то я знаю, что она уже давно напилась, а не отходит от проруби потому, что ей нравится лишний раз помучить меня. Уж кто-кто, а она знает, что я скорее вмерзну в лед, чем подниму на нее хворостину, пока она сама не отойдет от проруби. Вот и стою и жду, а когда становится и вовсе невмоготу, бросаю хворостину наземь и начинаю кружить вокруг проруби и орать во все горло:

Три танкиста, три веселых друга,

Экипаж машины боевой…

Корова поднимает морду, с минуту смотрит на меня и, честное слово, я же не слепой, вижу, смеется надо мной. Вон как блестят у нее глаза! Ну и пускай!.. А я прикинусь, что не понимаю (авось надоест ей играть в кошки-мышки!..), и буду все так же кружить вокруг проруби и орать:

Три танкиста, три веселых друга,

Экипаж машины боевой…

Я заигрываюсь и не сразу замечаю, что к реке тянется колхозное стадо, и вздрагиваю, когда слышу злое мычание. Оглядываюсь. Вижу: впереди стада идет краснорожий бугай, с которым мне вовсе не хочется встречаться, хотя я знаю, что он никого не трогает, а только подойдет, если ты ненароком зазеваешься и окажешься на его пути, обнюхает и двинет дальше… Но и этого достаточно, чтобы потом ты полдня ходил с бледным лицом и невпопад отвечал на вопросы.

— Машка, миленькая, — просительно говорю я. — Пойдем домой, а?..

Корова машет хвостом и наконец-то отходит от проруби. В ее планы, кажется, не входит встреча со стадом, где у нее есть рогатые соперницы, тягаться с которыми ей, комолой, не просто, и она охотно, подгоняемая мною, берет чуть вправо…

Обогнув колхозное стадо, я, подсобляя себе упругой хворостиной, поднимаюсь на крутой заснеженный берег. Кто-то окликает меня. Оборачиваюсь… Скотник Батуха, среднего роста, с маленьким желтым, почти круглым лицом, стоит метрах в десяти и машет рукой. Я бросаю хворостину и подбегаю к нему.

— Чего не заходишь? — говорит он, поправляя на голове танкистский шлем. — Вчера не был и позавчера…

И года не прошло, как я познакомился со скотником Батухой. Помню, появился он на деревне в весенний день, когда с крыш капало, в красной рубахе, заправленной в суконные штаны, а на голове у него — шлем… Подошел к пацанам (я тогда был среди них), спрашивает, как найти председателя колхоза?.. Пацаны ответили не сразу. Кажется, и повидали немало, а тут опешили: больно чудной вид был у незнакомого мужика. Начали выпытывать, не холодно ли в рубахе: до лета еще далеко, да отчего на голове шлем — никак, уши настудил?.. Мужик не отвечал, хмурил тонкие черные брови, а пацаны, потеряв интерес к нему, сказали, где найти председателя.

Спустя неделю он снова появился на деревне все в том же танкистском шлеме, и за плечами у него был вещмешок. И уже не спрашивал, как найти председателя, а сразу же направился на колхозную ферму, куда, по слухам, был определен скотником. Жить он стал в низкой полусгнившей избе на краю деревни, которая вот уже больше года стояла пустой и смотрела в улицу подслеповатыми окошками. Изба эта принадлежала бабке Марье, она проводила на фронт пятерых сынов и до самого последнего дня ждала их. А когда стало ясно, что никто не вернется, бабка Марья легла на койку и уж не встала.

Мы, пацаны, случалось, лазали во двор, где стояла изба, до поздней ночи сидели на крыльце, толкуя о своих нехитрых делах. И так продолжалось бы, наверно, долго, лучшего места не найти во всей деревне: тихо здесь и спокойно, и никто не помешает, не оборвет разговор. Но однажды… Я до сих пор помню это происшествие и не могу найти ему объяснения. Был вечер, теплый и душный, и серое небо с белыми неяркими еще звездами висело над самой головою. Скрипел колодезь в соседнем дворе. Я сидел с краю, свесив с крыльца ноги. Пацаны оживленно переговаривались, но я не слушал их, вспоминал тот день, когда хоронили бабку Марью. Пришли все больше старики да старухи, а еще председатель колхоза. Положили бабку Марью в серый невысокий гроб, отвезли на кладбище, а потом посидели в избе, поплакали и — разошлись… Все было привычно, и оттого на сердце появилась обида, но не та, обычная, — другая, сильная и горькая, от которой мне и теперь не уйти никуда. Вот и тогда шевельнулась во мне эта обида, и я хотел спросить у пацанов, отчего же умирает человек, и правду ли говорят, что он уже никогда не встанет?.. и не успел спросить. Я точно помню, что не успел, хотя и услышал в ответ: «Правду, сыночек, говорят. Святую правду…» А потом я увидел бабку Марью. Я узнал ее сразу. «Подвинься, — сказала она. — Хочу посидеть с тобою». Я побледнел, но сделал, как она велела. Я еще не до конца понял, что происходит. Я был будто во сне. И я увидел ее, худую, хрупкую, строгую. От нее веяло холодом. Стало страшно. Она, кажется, догадалась об этом, сказала: «А ты не бойся, дело житейское… И мои сыночки не боялись мертвых. Я всегда говорила им: «Бойтесь плохих людей. Зачем же бояться мертвых? Их жалеть надо — не бояться… — И вдруг по бледному лицу потекли слезы: — Сыночки мои, сыночки!..» — Она спустилась с крыльца, ступила на землю, пошла… И только тогда я закричал: «А-а-а!» — и, расталкивая пацанов, кинулся к воротам. А потом неделю не выходил из дому. У меня был жар…

27
{"b":"975185","o":1}