Литмир - Электронная Библиотека

Небо было не в пример вчерашнему — ясное. Неброско светило утреннее солнце. Сидор Гремин стоял на крыльце конторки и смотрел, как мимо него проходили тракторы, лязгая чокерными цепями и подымая следом густое облако пыли. Но вот увидел, подрулил к гаражу самосвал. Остановился. Не мешкая, Сидор Гремин сорвался с места и — к самосвалу. Спросил у шофера:

— Почему не по дороге?

— Кардан полетел.

Не сдержал себя — выругался.

К Сидору Гремину подошел Лешка. Худой, неладно скроенный, улыбается:

— Айда с нами на сплав. Брось ты их!..

Сидор Гремин насупился, сузил глаза, оглядывая парня:

— Мне некогда.

— Жаль, — сказал Лешка. — Там весело.

Повернулся, чтобы уйти, но Сидор Гремин остановил его:

— Как… весело?

— За воскресенье-то, поди, наворотило леску. Теперь мороки будет. Ох-хо-хо! — Хохотнул, дурачась, развел руками.

Ближе к полудню Мартемьян Колонков вышел из дому, постоял у калитки, втягивая ноздрями приятно пахнущий перестойными травами воздух, торопливо зашагал по улице. Выйдя за околицу поселка, остановился у росстани. На развилке земля как молью изъедена дождем. Легкая рябь бежит, рассыпается по долине.

Присел Мартемьян Колонков на обочину дороги.

Кружились над головой птахи. Земля отливала желтоватой прозеленью.

РАССКАЗЫ

Струны памяти - img_3

ПОЕЗДА ИДУТ ИЗ ДЕТСТВА

ОРДЕН

Открываю глаза. Отец стоит рядом с койкой. Черные с сединою волосы расчесаны на пробор. В узких, монгольского разреза глазах при желании можно разглядеть: дал бы тебе еще поспать, если бы не дело… Так что извини и не куражься — не поможет.

Потом отец уходит. Я поднимаюсь, поеживаюсь: в избе с утра прохладно, натягиваю рубаху, не глядя, ногами отыскиваю под кроватью валенки, влезаю в них… Прохожу на кухню. Мать возится у печи, она не в духе: отец с вечера ходил к приятелю и задержался, пришел домой за полночь… Вчера мать ни слова не сказала отцу, зато теперь, видать, настраивает себя на нужную волну: то-и дело подходит к печи, приподнимает крышку кастрюли и тут же сердито опускает ее… Отец тихо, словно бы крадучись, передвигается по кухне, заложив за спину руки, с неизменною самокруткою во рту. Изредка он взглядывает на мать, успевая подмигнуть мне, будто говоря: ишь, расходилась, как самовар, но ничего, мы сейчас потушим уголечки-то… Я уже знаю, чем это кончится, и хмурюсь: мне интересно.

— Мам, чего делать-то? — спрашиваю я.

Мать секунду-другую смотрит на меня, потом говорит недовольно:

— Он еще спрашивает… он еще спрашивает… Вот навязались на мою душу, окаянные! Чтобы вас век не видели мои глаза! Чтоб вы все…

— Так-то уж и все? — возражаю я. — Небось, исплачешься, если что…

— Цыц! — кричит мать. — Иди умойся. Да с-под коровы не забудь выгрести. Ишь ты, умный какой… И чего лотом с него будет, господи!

— А человек и будет, — философски замечает отец.

Мать немедленно оборачивается к нему:

— С тобой разговор еще впереди…

Но какое там «впереди…» По тому, как мать перестает суетиться и уже не заглядывает в кастрюли, а застывает посреди кухни с поварешкой в руке, я понимаю, что она «созрела» для разговора. Тороплюсь ополоснуть лицо к выйти из дому. Закрывая за собою дверь, слышу, как мать с привычной обидой в голосе говорит:

— Ишь, моду взял — на ночь глядя по гостям ходить. А еще учитель…

«Ну, завела, — думаю я. — Теперь скажет: ты всю жизнь мне заел, что я доброго видела-то?» И верно, последнее, что я слышу, это слова матери:

— Что я доброго видела-то?..

На дворе мороз под сорок, под стрехами крыши воробьи жмутся. Запускаю руку в карман телогрейки, нащупываю хлебные крошки от вчерашней краюхи, за которую крепко влетело мне от матери: «Вечно ты не наедаешься, таскаешь куски… Что за ребенок!..»

— Куть-куть-куть!.. — подзываю воробьев. Те, заслышав, срываются сверху, жадно глотая поклеву.

На крыльцо выходит отец, без телогрейки, в шапке-ушанке, надвинутой на ухо, глаза виноватые, говорит раздельно, по слогам:

— Ну, Ка-тю-ша!..

Замечает меня, велит подойти поближе:

— Мать-то совсем с тормозов сошла…

— А, подумаешь, не впервой…

— Ну ты, умник! — обижается отец, но ненадолго, говорит: — Будто уж и с приятелем не могу посидеть, потолковать о жизни… Но да будет!.. — Хмурит брови: — В стайке убрал? Нет, конечно? Скоро в школу, а он еще в стайке не убрал. Вот лодырь царя небесного!..

Я иду к стайке. Корова, заслышав мои шаги, мычит, трется боком о дверку так, что березовый стояк, которым подперта стайка с наружной стороны, аж весь прогибается. «Ладно тебе, — говорю я. — Ишь, нетерпеливая…» Выпускаю корову из стайки, задаю ей сена.

Корова у нас добрая, по двенадцать литров молока дает в сутки: ее отец в колхозе, когда выбраковка шла, на бычка выменял…

Чищу в стайке. Потом захожу домой, присаживаюсь к столу. Жду, когда мать нальет в кружку чаю. Возле меня сидит сестра, кокетливо отпивает из стакана. Она на два года старше меня. Если мне сейчас двенадцать, то ей… Арифметика несложная!.. Кто-то сказал, что она красивая, и она охотно поверила в это. Теперь из дому не выйдет, не покрутившись у самовара. Может, и красивая, не знаю.

Из комнаты выходит отец. Он нынче не завтракал. Демонстративно!..

— Что, пошли?..

Живем мы на пришкольном участке. Здесь стоят пять домов для учителей и их семей. Сама же деревня находится от нас в двух километрах.

Мой шестой «б» на первом этаже, стоит только пересечь наискосок узкий коридор, пол в котором давно пора бы перестелить: уж очень он скрипучий, половицы так и пригибаются, особенно когда на них ступает нога школьного военрука.

Захожу в класс. Говорю голосом тонким и унылым, подражая преподавательнице русского языка и литературы:

— Здрас-сте, дети!..

Дети не слышат. Тогда я набираю в легкие побольше воздуха, кричу:

— Здорово, лодыри!..

Услышали. Кто-то уж бежит навстречу:

— Сделал по математике? Дашь переписать?

— Нет, — говорю я.

Это я куражусь. Конечно, дам переписать. Куда денешься?..

Ко всем я отношусь ровно. Близких друзей у меня нет, к девчонкам я равнодушен.

Ищу глазами свою парту. Вот она, миленькая, последняя в третьем ряду. За этой партой я сижу с начала недели. Так было велено мне преподавательницей русского языка и литературы. «Посиди там, — сказала. — Подумай…»

Вот я сижу и думаю… «Ты, конечно, Валентина Ивановна, умная, вроде моей сестры, — думаю я на уроках литературы. — Но почему ты сердишься, когда я спрашиваю, отчего Пушкин дал подстрелить себя какой-то сволочи?.. Ведь я читал, что Пушкин за десять метров в монету попадал из пистолета. Как же он не смог продырявить этого… ну, как его… Дантеса? Ты говоришь: царизм убил Пушкина… Конечно, царизм из пистолета не угробишь. Это я понимаю. Но стрелял-то Дантес, он гад… Эх, попался бы он мне, я б из него…» Но дальше уже идет то, что не может иметь никакого отношения не только к Пушкину, но и к самой Валентине Ивановне, которая, несмотря ни на что, нравится мне своей добротою. Когда она читает стихи Пушкина, голос у нее становится тревожным и звонким, и я мысленно говорю: «Молодец, Валентина Ивановна… Валюша… Валечка… Ай да молодец!»

Нынче первым уроком литература. Валентина Ивановна загодя предупредила, что мы будем говорить о Пушкине. И потому я тщательно готовился к уроку. Надо же, в конце концов, выяснить, отчего Пушкин… и отчего Дантес… Я знаю, после моего вопроса Валентина Ивановна привычно ойкнет, скажет упавшим голосом: «Опять?..» и потом долго будет смотреть на меня большими грустными глазами.

Я сажусь за парту, устраиваюсь поудобнее. И тут в класс заходит отец, подзывает меня к себе.

17
{"b":"975185","o":1}