Однажды утром – у Будденброков в это время как раз гостил приезжий проповедник – всем собравшимся пришлось пропеть на торжественно-фанатическую и прочувствованную мелодию следующие слова:
В греховной скверне человек —
Как в луковице гниль, —
Грехами омрачен мой век,
Я ржа, я грязь, я пыль.
О Господи, спаси меня.
Страшусь я адова огня!
Я смрадный пес, но сжалься – брось
Ты милосердия мне кость! —
после чего мадам Грюнлих с сердцем отшвырнула от себя книгу и покинула комнату.
Впрочем, к себе самой консульша предъявляла несравненно большие требования, чем к своим детям. Так, она основала воскресную школу. Утром по воскресеньям у подъезда на Менгштрассе то и дело звонили девочки из городского училища – Стина Фосс из-под Стены, Мики Штут с Глокенгиссерштрассе, Фике Снут из закоулков у Тра́вы, или с Малой Грепельгрубе, или с Энгельсвиша, – со светлыми, как лен, волосами, для гладкости смоченными водой, проходили они через нижние сени в залитую светом дальнюю комнату с окнами в сад, которую давно уже не использовали как конторское помещение; там были расставлены скамейки, и консульша Будденброк, урожденная Крегер, с благородным белым лицом в еще более белом кружевном чепчике и в платье из тяжелого черного атласа, восседая за столиком, на котором стоял стакан с сахарной водой, целый час читала им из катехизиса.
Сверх того она учредила еще и «Иерусалимские вечера», в которых, кроме Клары и Клотильды, приходилось волей-неволей принимать участие и Тони. Раз в неделю в большой столовой за раздвинутым столом, при свете ламп и канделябров, пили чай или бишоф не менее двадцати дам – в возрасте, заставляющем уже думать о тепленьком местечке в царстве Божием, – ели вкуснейшие бутерброды и пудинги, а также читали вслух тексты из Священного Писания и распевали духовные песнопения, занимаясь при этом рукоделием. Работы их в конце года распродавались на благотворительном базаре, а вырученные деньги пересылались в Иерусалим на поддержание миссионерской деятельности.
В благочестивое содружество, состоявшее главным образом из дам того же избранного круга, к которому принадлежала и консульша Будденброк, входили: сенаторша Лангхальс, консульша Меллендорф и старая консульша Кистенмакер; другие дамы, настроенные на более светский и менее благочестивый лад, – мадам Кеппен, например, – втихомолку подсмеивались над своей подругой Бетси. Неизменными посетительницами «Иерусалимских вечеров» были еще жены местных священников, вдовая консульша Будденброк, урожденная Штювинг, и Зеземи Вейхбродт со своей неученой сестрой. А так как перед лицом Господа нашего Иисуса Христа не существует рангов и социальных различий, то на «Иерусалимских вечерах» изредка появлялись и дамы куда менее высокопоставленные – например, маленькое морщинистое существо, славное своим благочестием и образчиками вязаний, обиталищем которого был госпиталь Святого Духа, некая Гиммельсбюргер, последняя в роде. «Последняя Гиммельсбюргер», – скорбно представлялась она и при этом чесала спицей под чепцом.
Но куда примечательнее были два других члена содружества: весьма оригинальные старые девы-близнецы, которые рука об руку разгуливали по городу в сильно выцветших платьях, в пастушеских шляпах XVIII века и «творили добро». Фамилия их была Герхардт, и они утверждали, что происходят по прямой линии от Пауля Герхардта. Поговаривали, что сестры вовсе не так бедны, но жизнь они вели самую жалкую и все раздавали бедным.
– Дорогие мои, – восклицала консульша Будденброк, слегка их стыдившаяся, – конечно, Господь Бог смотрит в сердце, но ваши туалеты слишком уж непрезентабельны… надо следить за собой.
В ответ они только целовали в лоб свою элегантную приятельницу, так и не сумевшую побороть в себе светскую даму, со снисходительным, любовным и сострадательным превосходством, которое внушает бедняку богач, алчущий доступа в царствие небесное. Ибо это были отнюдь не глупые создания; у них были маленькие, как у попугаев, головки с уродливыми сморщенными личиками и живые, чуть подернутые мутной пеленой карие глаза, смотревшие на мир со странным выражением кротости и всезнания. Таинственным, чудесным знанием были исполнены и сердца старых дев. Им было известно, что в наш последний час все некогда любимые нами и уже представшие Господу с благостными песнопениями явятся препроводить нас в царствие небесное. Они произносили слово «Господь» с уверенной непринужденностью первых христиан, из уст самого Вседержителя слышавших: «Малый еще миг, и вы узрите меня». Сестры располагали также удивительнейшими теориями касательно внутренних озарений, предчувствий, передачи и внушения мыслей на расстоянии. Одна из них, Леа, была глуха и, несмотря на это, всегда знала, о чем идет речь.
Именно потому, что Леа Герхардт была глухой, ее чаще других сажали читать на «Иерусалимских вечерах»; кроме того, дамы находили, что она читает красиво, с захватывающей выразительностью. Она вынимала из объемистого ридикюля стариннейшую книгу, вышина которой до смешного не соответствовала ее ширине, с гравированным на меди изображением своего предка – мужчины с неестественно раздутыми щеками, – брала ее в обе руки и, для того чтобы и самой хоть что-нибудь слышать, начинала читать страшным голосом, завывавшим, как ветер в печной трубе:
Пожрать меня желает сатана…
«Ну, – думала Тони Грюнлих, – сомневаюсь, чтобы сатана польстился на такую особу!» Но она ничего не говорила и, в свою очередь, поедая пудинг, размышляла, станет ли и она со временем такой уродиной, как эти Герхардт.
Счастливой Тони себя не чувствовала. Она скучала и злилась на пасторов и миссионеров, посещения которых после смерти консула, пожалуй, еще участились; кроме того, она считала, что они забрали слишком уж много власти в доме и слишком дорого обходятся.
Последнее больше касалось Тома, но он молчал. Тони же время от времени разражалась гневными тирадами относительно тех, что пожирают «домы вдовиц» и произносят слишком уж долгие проповеди.
Она яростно ненавидела всех этих посетителей в черных одеждах. И, как зрелая женщина, знающая жизнь, а не какая-нибудь дурочка, не считала для себя обязательным верить в их безусловную добродетель.
– О Господи, мама! – говорила она. – Я знаю, что не следует порицать ближнего! Но одно я должна сказать: удивляюсь, как жизнь тебе еще не доказала, что те, кто ходит в длинных сюртуках и через каждые два слова говорит «Господи, Господи», сами отнюдь не безгрешны.
Как относится Томас к истинам, которые столь непререкаемо высказывала его сестра, оставалось невыясненным. У Христиана на этот счет вообще никакого мнения не сложилось; с него было достаточно и того, что он, сморщив нос, приглядывался к этим господам, а потом «показывал» их в клубе или дома.
Правда и то, что Тони больше, чем другим, докучали визитеры духовного звания. Однажды дело зашло так далеко, что некий миссионер по имени Ионатан, побывавший в Сирии и Аравии, – мужчина с укоризненным взором больших глаз и печально отвислыми щеками, – подошел к ней и с меланхолической строгостью в голосе потребовал от нее решения вопроса: совместимы ли ее завитые щипцами кудряшки на лбу с истинно христианским смирением?.. Ах, он недооценил колкую и саркастическую находчивость Тони Грюнлих. Несколько секунд она молчала, лицо ее свидетельствовало о напряженной работе мысли. Наконец воспоследовал ответ:
– Разрешите просить вас, господин пастор, впредь заботиться только о ваших собственных локонах! – И, шурша платьем, она выплыла из комнаты, слегка вздернув плечи и закинув голову.
Нельзя не заметить, что на черепе у пастора Ионатана росло прискорбно мало волос, точнее, – у него был просто голый череп.