Глубокой осенью, около десяти часов вечера, когда император был уже в постели, переодетые царевич и Евфросинья явились к вице-канцлеру императора.
— Я приехал, — всхлипывал Алексей, падая на колени, — я приехал… просить императора о покровительстве… Меня хотят лишить престола и самой жизни моей…
— Вы здесь в безопасности, — торопился успокоить царевича весьма удивленный и смущенный министр.
— Отец мой, мачеха, Меншиков нарочно спаивали меня, чтобы сделать неспособным царствовать, — рыдал Алексей. — А теперь хотят меня погубить!.. Умоляю о помощи!..
Обо всем этом было немедленно доложено Карлу, и император решил:
«Предоставить убежище царевичу, но содержать его тайно».
Вскоре Петру стало известно: царевич, выехав к нему за границу, исчез. Это известие его сильно встревожило.
— Наследник престола в руках иностранного правительства! — вскрикивал пылкий Шафиров, прижимая к груди короткие толстые руки. — Это же ваше величество, может быть причиной страшнейших смут!..
У Петра от стыда и злобы холодели пальцы.
— А если я назначу по себе другого наследника? — пытался он возражать, успокаивать сам себя.
— Прежний наследник может в то же время предъявить свои права, основываясь на первородстве, — спокойно и уверенно докладывал ему в свою очередь Петр Андреевич Толстой. — И может, — подчеркивал, поднимая свою густую, кустистую бровь, — подкрепить эти права иностранною армией…
— Да, да, — поддакивал ему Петр Павлович Шафиров. — И какие же тягчайшие для России условия должен был бы он принять за эту помощь!.. Подумать только! — шумно вздыхал вице-канцлер.
— Так, так, — тупо и кратко шептал государь, уставившись в одну точку. — Безрога корова и шишкой бодает! Истинно. Истинно!..
— Гришка Отрепьев, к примеру, обязался уступить Польше за такое содействие несколько русских городов, — вставил Толстой, щуря зоркие зеленоватые очи.
— А разве не может царевич дать подобные обязательства какому-нибудь европейскому королю? — добавил Шафиров, бочком подбегая к столу, за которым сидел государь.
— Правда! — выдавил из себя Петр, швыряя на стол потухшую трубку. Лицо его, круглое, с играющими под желто-смуглой кожей розоватыми желваками, было строго, нахмурено. — Чего хорошего, а этого… — и голос его сорвался. — Этого можно ждать, можно… — кивал головой… — Но только… при мне такого не будет! — сказал тоном глубокой веры. — Сына-иуду!.. — вдруг гаркнул, скрипнул зубами, — я… — дернул шеей, вскочил, — пр-рокляну!.. Расстерзаю на части своими руками! Изотру в прах предателя!..
— Ты, Петр Андреич, — ткнул пальцем Толстого в плечо, — найди мне его. Сыщи, где он, собака!.. А там… мы посмотрим.
— Слушаюсь, государь! — поклонился Толстой, тотчас подумав: «Ох и большая возня получится с этим делом! Придется-таки поработать и головой и ногами!..»
Алексея укрыли в уединенном горном замке в Тироле. Даже комендант не знал имени особы, охранение которой ему было поручено. Но пронырливый Петр Андреевич Толстой все же напал на след беглеца. Тогда Алексея переправили подальше — в Неаполь. Но Толстой и там его разыскал. И тогда Петр формально потребовал от имени императора, чтобы он выдал ему сына, грозя в противном случае принять меры к отмщению за эту «несносную нам и чести нашей обиду».
Угроза подействовала. Но император предоставил самому Толстому склонить Алексея к возвращению на родину.
Долго Толстой уговаривал Алексея вернуться в Россию. Однако все было тщетным. Наконец Петру Алексеевичу удалось-таки найти у Алексея слабое место: рассыпая свое красноречие, он начал уверять беглеца, что государь не будет препятствовать его женитьбе на Евфросинье и дозволит ему, отрекшись от престола, жить с ней в одном из подмосковных имений. Такое обещание сразу возымело должное действие. На этих условиях Алексей согласился возвратиться в Москву.
Когда Петр находился в самом Петербурге, у Екатерины вечерами всегда шумно и весело. В большом, высоком танцзале ее деревянного дворца собирается тогда вся столичная знать.
Все там на новый манер. Гремит с галереи цесарская музыка; молодежь шумно приготовляется к танцам; в пудреных париках, разноцветных кафтанах, расшитых блестящими галунами, кавалеры расшаркиваются перед девицами — приглашают на менуэт.
Маменьки, туго затянутые в модные платья, с лицами сизоватыми от густого румянца и синеватых белил, крепко надушенные «роматными водами», чинно рассевшись вдоль стен и замерев в самых неестественных позах, незаметно подталкивают локтями своих дочерей, косят глазами по сторонам, что-то шепчут, не меняя выражения лиц, и дочки — худые и полненькие, «на выданье» и того неопределенного возраста, когда из девочек формируются и незаметно распускаются девушки, — расправляя свои широченные робы, натянутые на стальные обручи — фажмы, постукивая высокими каблуками остроносых сафьяновых башмачков, подают кавалерам руки и, павами выступая вперед, становятся в общий круг.
Разговор пока не клеится. После каждого обращения к ним кавалеров девушки потупляют глаза, вспыхивают до корней волос, судорожно перебирают складки на платьях. Высоко взбитые волосы их убраны цветами, заколками и гребенками с массой камней; густые слои румян и белил покрывают лица, шеи и плечи; пальцы унизаны кольцами.
Но вот трубачи и литаврщики грянули менуэт. И круг танцующих оживился, начались церемонные поклоны, приседания — реверансы.
— Кто это, ваша светлость? — спрашивает у Меншикова Екатерина, указывая веером в сторону одной пары.
— Флотский лейтенант Мишуков, — почтительно изогнувшись, докладывает светлейший, — а с ним…
— Княжна Наталья Черкасская, — ловко подсказывает ему стоящий за спиной вице-канцлер Шафиров.
— Славная пара! — улыбается «матушка». — А Трубецкая — как только что распустившийся алый цветок, не правда ли, Александр Данилович?
— Да, ваше величество, — кривит губы светлейший. — Мужу ее есть что охранять. Смотрите, как он ревниво за нею следит…
Действительно, высокий, худой, длинноносый старик Кантемир, бывший господарь молдаванский, не спускал глаз со своей молодой «половины».