— Вязь крепка, — одобрил он работу плотников: — стена в стену, ярус к ярусу. Башни бы еще поднять… Ну, да теперь уж поздно! А здесь… — и он указал на не заделанный еще проем в стене: — здесь завалить чем придется. Не мешкай, заваливай сейчас же!
Пока Дмитрий Михайлович распоряжался, Федос Иванович стал перевязывать ему полотенцем левую руку, которая была в крови.
Шум боя становился все ближе, князь торопил Федоса Ивановича… Когда с перевязкой было кончено, князь дал своему жеребцу шпоры, вздыбил его и помчался обратно на Лубянку, в гущу боя.
Андреян вколачивал в гнезда сруба деревянные шипы, когда на церковный двор прибежал Сенька. Почему-то Андреян не придал этому значения. Он в Москве уже привык к тому, чтобы Сенька всегда находился подле. Работал ли Андреян в новой кузнице или отправлялся на торг прикупить что-нибудь, Сенька всегда был тут.
«Ничего, — думал Андреян, — пускай приглядывается мальчишка. Придет его пора — и сам возьмет молот в руки».
Но на этот раз дело обернулось иначе.
Очутившись на церковном дворе, Сенька поглядел сначала, как отец управляется с шипами: «бахх!» — удар обухом топора, и полуаршинный шип вонзается в гнездо.
Потом Сенька обежал вокруг церкви и заглянул на колокольню, где бил в набат какой-то красный с натуги мужик. Но, когда мальчишке вздумалось взобраться по приставной лестнице на башню, кто-то схватил его за ноги и дернул так, что, скользнув набок, Сенька шмякнулся вниз — хорошо, что в кучу снега.
— Не лазь! — рявкнул чей-то голос.
Сенька успел только заметить зеленый пушкарский кафтан на человеке, поступившем столь невежливо.
Пока Сенька отряхивал с себя снег, пушкарь в зеленом кафтане сам взобрался на башню и стал там вправлять болт в станок, на котором лежала тупорылая пушка-коротышка.
«Ой, пальнет!» — испугался Сенька.
Он никогда не видел пушечного боя и знал о нем только понаслышке.
Федос Иванович несколько дней назад рассказывал на дворе царским мужикам, что есть в Кремле пушка, большая-пребольшая… Если из пушки этой пальнуть, то стекла, где они есть в Москве в окнах, сразу — вдребезги, и люди наземь попадают, а которые так и вовсе оглохнут.
«Станут, — решил Сенька, — как дедушка Петр Митриев, кричать: «Ась? Чего, чего? Не слышу!»
А на диковину эту, говорит Федос Иванович, и поглядеть теперь нельзя. Кремлем завладели поганые, и русский человек лучше в Кремль не суйся!
Издали, из Замоскворечья, откуда-то с Нижних Котлов, доносились на Сретенку пушечные выстрелы; но звуки были приглушены расстоянием, гудением набата и гулом, стоявшим над всей Москвой. Могло казаться, что не пушкари орудуют в Нижних Котлах, а просто какой-то очень большой человек — прямо сказать, великан — отдувается после тяжелой работы: «Ух! Ух!»
Но этот, в зеленом кафтане на башенке у тупорылой пушки, — до него было, как говорится, рукой подать. Что, как в самом деле пальнет? Чего доброго, оглохнет от этого Сенька и тоже будет кричать «ась!» Чтобы избежать такого, Сенька заткнул руками уши и зажмурил глаза.
Стоя так под башней, Сенька ждал, что вот раздастся выстрел, и тогда неизвестно еще, что будет. Но выстрела не было. Зато какие-то звуки другого рода стали прорываться в Сенькины уши, хотя Сенька крепко-крепко стиснул их руками. Все же Сенька чуть приоткрыл глаза и увидел, что в распахнутые ворота острожка хлынули толпы княжеских ополченцев. И трубы трубили, как летом в Мурашах, и тот же мугреевский малый, стоя на дровнях, бил в бубен. Сенька сразу разжал уши и услышал крик:
— Гей, сторонись, сторонись! Пропустите князя! Князя пропустите, черти! Оглохли вы, медведи зарайские?
Толпа раздалась, и серый в яблоках жеребец прянул в острожек, неся на себе князя Пожарского. Лицо у Дмитрия Михайловича было окровавлено, а левая рука в белой повязке висела как плеть.
ТИМОФЕЙ-ВОРОБЕЙ
Все Замоскворечье было охвачено огнем. А по сю сторону Москвы-реки Никитская улица уже выгорела; поляки и немцы жгли теперь Лубянку.
Несчетно раз бросался Пожарский со своими ополченцами на немцев и поляков, крошил их в крошево и отгонял от Сретенки прочь. Князь Дмитрий Михайлович был уже ранен и в скулу, но правая рука его еще крепко сжимала обнаженную саблю. А пламя пожара все надвигалось; оно летело, оно рвалось с Лубянки к Сретенке, и ничто не могло преградить дорогу огню.
Ополченцы Пожарского наскоро устроили на Лубянке завал через дорогу, от забора к забору. Мигом выросла гора из накиданных дров, опрокинутых саней, срубленных берез — из всего, что подвернулось под руку. Сидя за завалом, ополченцы разили шляхту из пищалей и сшибали с завала копьями и рогатинами. На помощь ополченцам сбегались люди со всех дворов.
Но полякам удалось поджечь и завал.
Сначала где-то незаметно тлело внизу; откуда-то, совсем близко, тянуло дымком, но в пылу боя никто этого не замечал.
И вдруг вся эта гора рухнула, и ополченцам снова открылась вся Лубянка, которую запрудила немецкая пехота и польская конница.
— В острожек! — крикнул Пожарский. — Все в острожек! Не мешкай! Трубач, труби отход!
Ополченцы отхлынули от завала и бросились к Введенской церкви. Пропустив всех, князь, держа в правой руке и поводья и саблю, дал жеребцу волю. Горячий конь, возбужденный огнем пожара и грохотом боя, мигом внес князя в ворота острожка. Сразу после этого створы свели, засов задвинули и привалили к воротам бревна и сани.
Дмитрий Михайлович окинул взором остатки своего войска. Людей еще много. Пищальники стоят у бойниц. На башенках — пушкари в зеленых кафтанах с зажженными пальниками в руках. У ворот устроился кузнец Андреян; за поясом у него — топор, в руке — рогатина.
«Но как это, — удивился Дмитрий Михайлович, — мальчишка затесался сюда, в самую гущу ратных людей? Да ведь это Сенька, Сенька кузнецов. А нехорошо! Надо бы прогнать мальчишку. Убьют, что тогда? Да пусть хоть под ногами не болтается!»
— Прогони мальчишку куда ни есть, — сказал Дмитрий Михайлович стоявшему подле ополченцу. — Нечего ему тут!
Ополченец подбежал к Сеньке.
— Пошел отсюда! — крикнул он, топнув ногой. — Ишь выдумал! Пошел, откуда взялся!
— Я, дяденька хороший… — пробовал было что-то объяснить Сенька.
— Вот спущу с тебя портки и покажу, какой я хороший! Так отдеру, что век помнить будешь!
Услышав такое, Сенька бросился бежать, споткнулся, упал, опять вскочил на ноги и снова побежал.
За церковью было небольшое кладбище — погост. Сенька притаился там за крохотной часовенкой, в снегу по колена. Тут-то Сеньку и оглушил первый пушечный выстрел, словно огромные ворота хлопнули на диком ветру.
И пошло теперь хлопать раз за разом. Опомнившись от первого испуга, Сенька с радостью убедился, что не оглох. Потому что все, все было ему слышно — и пальба, и крик, и голос князя Дмитрия Михайловича; даже тятя, кажется, что-то крикнул… Сенька рассмеялся.
— Ась? Чего? — выкрикнул он весело и выглянул из своего укрытия.
— Ничего, — услышал он позади себя.
Сенька обернулся и увидел черномазого мальчугана, выглядывавшего из-за могильного креста. Черномазый насмешливо посматривал на Сеньку, скаля белые зубы.
— Видел я, как ты уши заткнул. Эх ты, пушки испугался!
— Я оглохнуть боюсь, — сказал Сенька.
— А я вот не боюсь! — стал похваляться мальчуган. — Хоть ты из Царь-пушки выпали, все равно не боюсь.
— Какая еще такая Царь-пушка? — удивился Сенька.
— Какая такая… А та, что в Кремле. Не видывал ты, что ли?
— Не видал. Я в Москве недавно. Федос Иванович… приказчик он у князя Пожарского… сказывал Федос Иванович тоже про пушку — должно, про эту. Еще сказывал — в Кремле поглядеть теперь на нее нельзя: там, говорит, шляхты полно.
— А я шляхты не боюсь! — продолжал похваляться мальчуган. — Моего батьку паны саблями зарубили, а все равно не боюсь.
— А у нас кузню спалили паны; избу тоже спалили. А тятю хотели в полон взять, да он не дался хохлатым: улучил время, когда зазевались, и дал дёру, прямо к Пожарскому побежал.