– Ну что, тезка?
Охваченный ужасом, страхом, благоговением и любовью, я бросился на колени и оросил горячими слезами протянутую мне руку. Старик обнял меня и, от всей души прижимая к сердцу, сказал очень мягко:
– А теперь мы будем спать совершенно спокойно, милый тезка!
Так и произошло, а поскольку следующей ночью не случилось никаких неприятностей, то к нам обоим вернулась прежняя жизнерадостность, в ущерб старым баронессам, которые, хотя и выглядели несколько призрачно благодаря своему причудливому виду, но все же затевали забавные развлечения, которые старик мой умел обставить самым веселым образом.
Спустя некоторое время в замок явился хозяин со своей женой и многочисленной охотничьей свитой, собрались и гости, и во внезапно воскресшем замке началась та самая шумная и безумная жизнь, которую я описывал выше. Когда барон, приехав, вошел в нашу залу, он был, по-видимому, несказанно поражен тем, что его адвокат сменил апартаменты: он бросил мрачный взгляд на заложенную дверь и, быстро отвернувшись, провел рукой по лбу, будто отгоняя какое-то неприятное воспоминание.
Дядя поведал ему о происшедшем обвале в зале суда и примыкавших к ней покоях, барон попенял на то, что Франц не сумел устроить нас лучше, и сердечно попросил дядю сказать ему, если ему будет неудобно в новом помещении, которое гораздо хуже того, прежнего. Вообще обращение владельца замка с моим старым дядюшкой было более чем сердечным, к нему примешивалось некое детское благоговение, точно барон испытывал к дяде родственное уважение. Но это было единственное, что хоть сколько-нибудь меня мирило с крутым нравом барона, который с каждым днем проявлялся все больше.
Меня он почти совсем не замечал, принимал меня за обыкновенного писаря. В первый же раз, когда я выполнил какую-то работу, он нашел неточность в изложении. Кровь закипела у меня в жилах, я хотел ответить резкостью, но тут заговорил дядя и уверил своего клиента, что я делаю все именно так, как должно, и что данное выражение имеет значение только в судопроизводстве.
Когда мы остались одни, я пожаловался дяде на барона, который становился мне все более неприятен.
– Поверь, тезка, – ответил старик, – что, несмотря на свой неприветливый нрав, барон – самый лучший и добрый человек в целом свете. Да и нрав-то этот, как я уже говорил раньше, он стал выказывать только с тех пор, как сделался владельцем майората; прежде это был кроткий милый юноша. Вообще дело не так уж плохо, как ты говоришь, и я желал бы знать, почему он так тебе неприятен?
С этими словами дядюшка насмешливо улыбнулся, а кровь так и бросилась мне в лицо. Не стало ли очевидно и не почувствовал ли я сам, что моя острая ненависть происходила от любви или, вернее, от влюбленности в существо, которое казалось мне самым прекрасным и дивным из всех, когда-либо являвшихся на земле? Это была сама баронесса. Когда она только приехала и прошлась по комнатам в своей русской соболиной шубе, обрисовывавшей ее изящный стан, и в густой вуали, окутывавшей ее очаровательную головку, я был сражен. Даже то обстоятельство, что старые тетки в своих диковинных нарядах, в которых я их уже видел, семенили по обеим сторонам от нее, бормоча свои французские приветствия, а она, баронесса, смотрела на этих нелепых приживалок с невыразимой кротостью, в то же время приветливо кивая то одному, то другому и произнося при этом немецкие слова на чистом курляндском наречии, – уже одно это придало всему какой-то чуждый облик. Моя фантазия невольно сопоставила эту картину со страшным призраком, и баронесса превратилась в светлого ангела, перед которым падали ниц все злые, темные силы.
Ей было в то время, вероятно, не более девятнадцати лет. Ее лицо, изящное, как и фигура, носило отпечаток величайшей, ангельской доброты. Особым, невыразимым очарованием отличался взгляд ее темных глаз, в нем сквозила какая-то мечтательность и печаль, напоминавшая лунное сияние. Ее прелестная улыбка возносила сердце к небу, наполняя его блаженством и восторгом. Часто она казалась погруженной в себя, и тогда на ее прелестное лицо набегали, словно облака, мрачные тени. Можно было подумать, что она испытывает какую-то глубокую боль, но мне казалось, что в такие минуты ее словно охватывало предчувствие тяжелого, предвещавшего горе будущего, и я вновь невольно связывал это с призраком, появлявшимся в замке, не в силах объяснить себе почему.
На следующее утро после приезда барона все общество собралось к завтраку, дядя представил меня баронессе, и, как обыкновенно бывает при том состоянии, в котором я пребывал, я совершенно поглупел и на самые простые вопросы милой женщины отвечал полной бессмыслицей, так что старые тетушки совершенно напрасно приписали мое поведение глубокому почтению перед госпожой и, решив, что нужно принять во мне участие, стали расхваливать меня на французском языке, говоря, что я умный и вообще очень хороший мальчик. Это меня рассердило, я вдруг полностью овладел собой, и у меня непроизвольно вырвалась острота на французском языке, значительно лучшем, чем тот, который пускали в ход старухи, при этом они уставились на меня изумленно и обильно начинили табаком свои заостренные носы. По строгому взгляду баронессы, с которым она отвернулась от меня к другой даме, я понял, что моя острота граничила с глупостью. Это рассердило меня еще больше, и мысленно я послал старух ко всем чертям.
Мой дядя всегда высмеивал передо мной пасторали, любовные драмы и детский самообман, но все же я замечал, что ни одной женщине не удалось запасть мне в душу так глубоко, как баронессе. Я видел и слышал только ее, но отлично понимал, что было бы безумием отважиться на какую бы то ни было интригу, но также я находил невозможным молиться и восхищаться издали предметом своей нежной страсти, словно влюбленный мальчишка, – за это мне и самому было бы стыдно. Приблизиться к дивной женщине так, чтобы она даже не заподозрила то, что я чувствую, упиться сладким ядом ее взглядов и голоса и потом, вдали от нее, долго, быть может, всегда носить ее образ в своем сердце – вот чего я желал и что мог сделать. Эта романтическая и даже рыцарская любовь, пришедшая ко мне бессонной ночью, так меня взволновала, что я произнес вслух возвышенную, поэтическую речь и, наконец, жалобно воскликнул: «Серафина! Серафина!» – так что мой дядя проснулся и крикнул:
– Тезка! Ты, кажется, грезишь вслух! Делай это днем, а ночью не мешай мне спать!
Я забеспокоился, что старик, который уже прекрасно заметил мое возбужденное состояние, вызванное присутствием баронессы, услышал ее имя и теперь начнет нападать на меня со своими саркастическими замечаниями, но на следующее утро он сказал только, входя в зал суда:
– Дай бог всякому достаточно разума и старания, чтобы делать все хорошо. Плохо, когда люди становятся трусами и поступают по принципу «и нашим, и вашим».
Потом подсел к большому столу и сказал:
– Пиши, пожалуйста, четко, милый мой тезка, чтобы мне легко было читать.
Глубокое уважение и даже детское благоговение, которое выказывал барон моему дяде, выражалось во всем. За столом он должен был сидеть рядом с баронессой, чему многие гости завидовали, меня же случай забрасывал то туда, то сюда, но обычно моим обществом завладевали два офицера из соседнего гарнизона. Они рассуждали обо всем веселом и новом, что там случалось, и при этом много пили. Так я много дней сидел далеко от баронессы, на другом конце стола, но наконец случай приблизил меня к ней.
Когда однажды распахнули двери столовой перед собравшимся обществом, компаньонка баронессы, уже не очень молодая, но недурная собой и неглупая, завела со мной разговор, который ей, по-видимому, нравился. По обычаю я должен был предложить ей руку и проводить к столу и очень обрадовался, когда она села совсем близко от баронессы, которая приветливо ей кивнула. Всякий поймет, что слова, которые я произносил, предназначались не столько моей соседке, сколько самой баронессе.
Быть может, мое душевное волнение придавало особый смысл всему, что я говорил, но только девушка слушала меня все внимательнее и, наконец, была невозвратно увлечена в пестрый мир сменяющихся картин, которые я перед ней развертывал. Я уже упоминал, что она была неглупа, и потому вскоре наш разговор независимо от присутствующих за столом гостей, споривших о том и о сем, повернул в свое русло. Я прекрасно видел, что моя собеседница бросала баронессе многозначительные взгляды и что та старалась слушать нашу беседу. В особенности же это стало заметно, когда разговор коснулся музыки и я с величайшим воодушевлением заговорил об этом чудном святом искусстве, не умолчав о том, что, хоть я и посвятил себя сухой и скучной юриспруденции, я тем не менее довольно хорошо играю на фортепьяно, пою и даже сочинил несколько песен.