Скюдери вздрогнула, услышав эти слова, а Дегрэ продолжал:
– Будьте уверены, сударыня, что вас не заставят снова отправиться в мрачное помещение тюрьмы, которое навело на вас такой ужас. Нет! Напротив, Оливье Брюссона привезут к вам поздней ночью, чтобы не возбуждать толков и пересудов, и привезут как совершенно свободного человека. Стража останется невидимой, и, таким образом, он сознается перед вами во всем без малейшего принуждения. За вашу личную безопасность я отвечаю своей жизнью. Он отзывается о вас не иначе как с величайшим уважением и клянется, что всему виной злая судьба, помешавшая ему увидеть вас прежде. В заключение скажу, что только вам решать, открыть нам признание Брюссона или умолчать о нем. Согласитесь, что более снисходительной просьбы невозможно предъявить.
Скюдери задумалась. Ей казалось, что сама судьба заставляла ее принять участие в этом деле и содействовать открытию ужасной тайны и что она не вправе отказать, как ни неприятна ей такая обязанность. Решившись, она с достоинством сказала Дегрэ:
– Я готова! Приведите Оливье! Надеюсь, Бог поддержит и подкрепит мои силы!
Поздно ночью, совсем как тогда, когда Оливье принес ящичек, в двери дома Скюдери снова постучали. Батист, предупрежденный о ночном посетителе, открыл дверь. Невольная дрожь охватила Скюдери, когда по глухому шуму и тихим шагам, которые слышались со всех сторон, она догадалась, что стража, сопровождавшая Оливье, заняла все входы и выходы дома.
Наконец, дверь комнаты, где была Скюдери, тихо отворилась. Вошел Дегрэ, сопровождаемый Оливье, освобожденным от цепей и одетым в приличное платье.
– Вот Брюссон, милостивая государыня! – сказал Дегрэ и, почтительно склонившись перед Скюдери, вышел из комнаты.
Оливье, оставшись наедине со Скюдери, опустился перед ней на колени и с отчаянием и со слезами на глазах поднял к небу сложенные руки. Скюдери безмолвно смотрела на молодого человека. Даже сквозь искаженные страданием черты просвечивало выражение чистейшей искренности, и чем пристальнее она вглядывалась в лицо Оливье, тем сильнее ей казалось, что оно напоминает ей какого-то другого, любимого ею человека, которого она давно не видела. Страх ее растаял, и, позабыв о том, что перед ней на коленях стоял, может быть, убийца Кардильяка, она обратилась к нему ласковым голосом:
– Ну, Брюссон, что же вы хотели мне сказать?
Оливье, по-прежнему стоя на коленях, глубоко вздохнул и затем ответил:
– Неужели, уважаемая сударыня, вы совсем меня не помните?
Скюдери, вглядевшись в его лицо еще внимательнее, сказала, что действительно находит в его чертах сходство с кем-то, кого, как ей кажется, она горячо любила, и что если она и говорит теперь так спокойно с убийцей, то единственно благодаря этому сходству, которое помогает ей превозмочь невольное отвращение. Оливье, глубоко уязвленный этими словами, быстро встал и, отступив на шаг, произнес:
– Значит, вы совсем забыли имя Анны Гюйо? Забыли и ее сына, Оливье, которого так часто, еще ребенком, качали на своих коленях? Оливье этот стоит теперь перед вами!
Услышав эти слова, Скюдери воскликнула:
– О господи! – и, закрыв обеими руками лицо, бессильно опустилась в кресло.
Чтобы объяснить ее ужас, достаточно сказать, что Анна Гюйо, дочь одного обедневшего знакомого Скюдери, была воспитана ею с малолетства, как родное дитя. Когда Анна выросла, за нее посватался прекрасный молодой человек, Клод Брюссон, часовщик по ремеслу, который успешно вел свои дела в Париже. Так как Анна любила его также, то Скюдери и не думала ставить какие-либо препятствия браку своей названой дочери. Молодые люди долго жили в полном мире и счастье, заботясь о воспитании родившегося им на радость единственного сына, удивительно походившего на мать.
Маленького Оливье Скюдери обожала. Она проводила с ним часы напролет, лаская и балуя его. Мальчик сам необыкновенно привязался к ней и любил ее не меньше, чем родную мать. Три года протекли в полном довольстве и радости, но потом из-за того, что в Париже поселилось много часовщиков число клиентов Брюссона мало-помалу уменьшилось, так что он уже с трудом мог прокормить свою семью. Несчастье это только разожгло его давнюю мечту переселиться со всей семьей в родную Женеву, что он, наконец, и исполнил, несмотря на то что Скюдери была решительно против этого и всячески уговаривала Брюссона остаться в Париже, обещая посильную помощь. Анна после переезда написала несколько писем своей благодетельнице, но мало-помалу переписка прекратилась, из чего Скюдери заключила, что, верно, вся семья жила слишком счастливо для того, чтобы вспоминать прошлое.
Прошло двадцать три года с того дня, как Брюссон покинул со своей семьей Париж и переселился в Женеву.
– Боже! Боже! – с неизъяснимой горечью воскликнула Скюдери. – Ты Оливье? Сын моей Анны!
– Я хорошо понимаю, добрая моя благодетельница, – возразил Оливье, – каково вам видеть, что того, кого вы любили ребенком, как нежная мать, качали на своих коленях и баловали лакомствами, обвиняют в ужасном злодействе. Chambre ardente имеет полное основание считать меня преступником, но я клянусь вам, что, если мне даже придется умереть от руки палача, я все-таки умру ни в чем не повинным и что не от моей руки погиб несчастный Кардильяк.
Слова эти Оливье произнес, дрожа всем телом и едва держась на ногах. Скюдери молча указала ему на стул, стоявший в стороне, на который он опустился в полном изнеможении.
– У меня было время приготовиться к свиданию с вами, – продолжил Оливье, – и я постарался прийти в себя и успокоиться, насколько мог, чтобы воспользоваться этой испрошенной мною милостью и рассказать вам подлинную историю своих несчастий. Выслушайте же меня терпеливо, а главное – спокойно, так как тайна моя такого рода, что может привести в ужас кого угодно. О, если бы мой несчастный отец никогда не оставлял Париж! Немногое, что я помню о нашей женевской жизни, сводится лишь к воспоминаниям о горе и слезах, которые постоянно проливали мои родители. Уже позднее я узнал, в какой страшной бедности они жили, и мне стали понятны и эти слезы, и это горе. Отец мой обманулся во всех своих ожиданиях. Подавленный нескончаемой чередой неудач, он скончался, едва успев пристроить меня учеником к одному золотых дел мастеру. Моя мать часто говорила мне о вас, часто собиралась обратиться к вам с просьбой о помощи, но ее постоянно удерживала робость, вечная спутница нищеты. Ложный стыд лишал ее сил исполнить это намерение, и через несколько месяцев после смерти моего отца она последовала за ним в могилу.
– Анна! Анна! Бедная Анна! – в слезах воскликнула Скюдери.
– Нет, не жалейте ее, – горячо возразил Оливье, – скорее нужно благодарить Бога за то, что он не дал ей увидеть позорную казнь сына!
При этом он с тоской взглянул на небо. В эту минуту за дверями раздался шум – то там, то здесь слышались мерные шаги.
– Ого! – горько усмехнулся Оливье. – Это Дегрэ проверяет свою стражу! Он, кажется, боится, что я могу сбежать! Но я буду рассказывать дальше. Мастер, которому меня отдали в ученики, обращался со мной сурово, несмотря на то что я делал быстрые успехи и скоро превзошел в искусстве его самого. Однажды какой-то незнакомец явился в мастерскую для покупки бриллиантовых изделий. Увидев ожерелье моей работы, он пришел в восторг и сказал, дружески потрепав меня по плечу: «Вот, молодой человек, поистине отличная работа! Я думаю, лучше вас умеет делать золотые вещи разве что Рене Кардильяк, которого считают первым ювелиром в мире. Вот к кому бы вам пойти в ученики. Он, я уверен, охотно вас примет, потому что, кроме вас, вряд ли кто-нибудь может быть ему помощником. Да и вы сами, если и сможете еще чему-то научиться, то только от него».
Эти слова запали мне в душу. Непреодолимая сила гнала меня прочь из Женевы. Наконец, мне удалось распрощаться с моим хозяином и приехать в Париж. Кардильяк принял меня очень холодно и сурово, но я не пришел в отчаяние и попросил дать мне какую-нибудь работу, хотя бы самую ничтожную. Он поручил мне сделать небольшой перстень. Когда я принес ему готовую вещь, глаза его засверкали, точно он хотел пронзить меня взглядом насквозь.