В бюро комитета Баранже, поместившемся в маленькой пыльной лавочке, в одном углу которой лежали кипы листовок и сваленное в беспорядке типографское оборудование, сидел, сгорбившись, профессор В., закутанный в выцветшее одеяло, и горько плакал, закрыв лицо иссохшими руками с узловатыми ревматическими пальцами. Дорóгой отстала его жена, и он знал, что никогда больше ее не увидит. У нее был порок сердца, она уже три года не выходила из дому, даже во время бомбардировок Мадрида. Он плакал и бормотал что-то старческим голосом. — Что он говорит? — спросил Кормейль. Устрик, пожав плечами, пропыхтел: — Ничего интересного, то же, что и все. Он социалист и проклинает Блюма[25].
* * *
В этом месте дорога вела через пограничную деревню, расположенную в лощине между двумя холмами. С французской стороны границы маленькие домики, окаймлявшие дорогу, почти все пустовали: большинство жителей уже давно отсюда бежало. Миновав пограничный пост — там проверили их документы, — Кормейль и Устрик прошли еще метров сто до того места, где железная цепь и военный кордон отмечали границу Франции. Дальше дорога поднималась в гору, к испанской деревне, отличавшейся от французской только тем, что в ней сейчас собралась встревоженная толпа беженцев и республиканских солдат, ожидавших разрешения вступить на землю Франции.
С помощью любителя этимологии Кормейль и Устрик получили от префектуры разрешение на переход границы и розыски деятелей испанской культуры, которым предоставлялось преимущество перед прочими беженцами. Уже иссякавший поток исхода неожиданно встретил у врат спасения непреодолимую преграду, поставленную лишь накануне. Военные, прибывавшие на автомобилях и мотоциклах, приносили вести о приближении Франко… Несчастные, измученные люди подходили к французскому кордону, умоляли пропустить их… Но большинство беженцев, теснившихся в домах, во дворах, на улицах, лежавших на грузовиках или расположившихся табором под открытым небом, точно застыло в безмолвии, полном достоинства и глубокого презрения. После хаоса, царившего в Перпиньяне, это молчаливое спокойствие испанцев казалось поразительным. У одетых в черное женщин, окруженных детьми, цеплявшимися за их юбки; у мужчин, сидевших на земле, поставив винтовку между колен, — у всех на лицах была написана мрачная решимость, и при взгляде на них невольно думалось, что они все еще чего-то ждут.
У испанского военного поста делегаты поговорили с офицерами, выслушали их рассказы об отступлении, о кровавых событиях последней недели, об эпизодах защиты Барселоны. Нет ли среди несчастных, ожидающих здесь решения своей судьбы, кого-нибудь из деятелей культуры — адвокатов, инженеров, преподавателей, врачей?
— Есть, есть, — ответил им молодой капитан. — Доктор… есть тут один доктор… как же… — и он отправил людей на поиски доктора. Врачу было, вероятно, уже лет пятьдесят. Это был полный человек с желтоватым лицом, с очень маленькими нервными и подвижными руками; разговаривая, он все время помахивал ими перед самым лицом; на носу у него были очки с одним стеклом — другое выпало. Нет, он не может принять приглашение. Французский сеньор очень любезен, но это невозможно… Нет, он не перейдет границу: тут есть тяжело раненный. Да и вообще… все эти люди… без медицинской помощи. Устрику так и не удалось его уговорить.
Они отправились вместе с врачом взглянуть на раненого. Его поместили в каком-то подвале, с окнами на уровне тротуара, под серой каменной лестницей. Точно сраженный великан, лежал он на носилках и тихо стонал, держась руками за живот. Он был ранен еще и в ногу. Заострившийся пос, запавшие ноздри, жадно ловившие воздух, землистое лицо, провалившиеся глаза и синеватая щетина отросшей бороды…
— Доктор, ведь он выживет, а? Правда, ведь выживет?
Голос, произнесший эти слова по-французски, явно принадлежал французу. Прищурив глаза, Кормейль разглядел в полумраке широкоплечего парня в полувоенной одежде, сидевшего на мешке.
— Француз? — спросил Кормейль. Доктор кивнул головой и шепнул: — Вот видите. Как же я оставлю раненого? — Раненый вздохнул и повернул к окну мутные, невидящие глаза. Потом он что-то произнес. Француз спросил: — Он пить просит, да? Пить хочет. Нельзя ли ему дать напиться? — Врач ответил, что лучше не давать. — Француз? — повторил Кормейль почти с уверенностью. Француз встал и вышел вместе с ними из подвала.
Это был высокий молодой парень в расцвете сил; несмотря на разношерстное его снаряжение — винтовка в руке, куртка Интернациональной бригады, кожаная портупея и патронная сумка у пояса, — нельзя было не узнать в нем с первого же взгляда французского рабочего. Как странно, подумал Пьер, у наших даже борода как-то по особому растет. Да еще эта неподражаемая манера носить старенькое бумажное кашне[26], перебросив конец через плечо.
У француза на уме было только одно — раненый товарищ, Антонио. Он почти не слушал Устрика, который убеждал его, что с французским кордоном можно сговориться: там ведь не звери сидят, они пропустят его через границу, потому что он француз. Но тот, как и доктор, не хотел бросать раненого Антонио. Он оказался парижанином; с конца 1936 года сражался в Интернациональных бригадах. Сначала он держался очень недоверчиво, а потом — может быть, оттого, что Кормейль заговорил об Интернациональных бригадах, — он вдруг смягчился и даже решился спросить: — Вы коммунист, а? Чуднó как: я сразу догадался… Понятно, мне надо вернуться во Францию, но как же Антонио?..
Оставаться ему нет никакого смысла. Антонио вот-вот умрет. Разве можно в таких условиях помочь чем-нибудь человеку, раненному в живот? Такая нелепость! Бомбили колоннy беженцев, которую они сопровождали. — Вы себе не представляете, — сказал француз, — что за человек Антонио… Не потому говорю, что он мне товарищ. Нет! Жалко терять такого человека… Эх, Антонио… Гады проклятые!.. — У него даже пот на лбу выступил.
— Послушай, товарищ, — сказал Пьер. — Тебе нельзя упускать такой случай. Ты не знаешь, что делают франкисты с бойцами Интернациональных бригад!.. У нас есть бумага из префектуры, мы можем провести тебя через границу… Подумай, какая удача! Конечно, очень жаль Антонин, но ты же видишь — ему все равно не выкарабкаться. Как твоя фамилия? Я впишу в пропуск.
— Бланшар Рауль. Бланшар — «р» на конце… Родился в Париже. Четвертого июля 1910 года. Погодите, я только с Антонио прощусь.
Он вернулся в подвал, опустился на одно колено возле носилок и тихонько откинул волосы со лба раненого. Потом вынул из кармана бурую тряпицу, бывшую когда-то носовым платком, и осторожно вытер ему пот со лба. — Антонио… Антонио… Ты меня слышишь? — Раненый прошептал что-то. — Слышишь, Антонио? Да?.. Слушай… Жить надо, Антонио… Понимаешь? Надо жить… Ты не думай, что я тебя бросил… Понимаешь, Антонио, борьба не кончена… Я должен уйти… Да ты меня не слышишь… Антонио!.. Слышишь, да? Я тебя не бросил одного… тут доктор… Ты не верь тому, что тебе будут говорить… Надо жить… надо вылечиться… Ведь борьба не кончена… Ничего не потеряно, Антонио, ничего не потеряно… тебя отвезут в госпиталь, ты поправишься. Слушай, Антонио. Запомни, коротенько запомни… Когда поправишься… Ох, да он не слышит меня! Антонио, Антонио!
Антонио приподнял руку, хотел что-то сказать, но не мог.
— Антонио, запомни хорошенько: Бланшар, улица Кантагрель, дом тридцать три, тринадцатый округ… в Париже… не забудешь, Антонио?.. улица Кантагрель, дом тридцать три, тринадцатый округ, Рауль Бланшар… Там найдешь меня, Антонио…
Доктор сказал что-то по-испански и своими быстрыми маленькими руками оттащил Бланшара… При свете пасмурного дня лицо Бланшара было иссиня-бледное… Он еще раз произнес: — Антонио… — и потом уж думал только о своей винтовке. Что делать? Сдать ее на заставе или можно унести во Францию? По крайней мере, тогда у Франко будет хоть одной винтовкой меньше.
Об этом и речи быть не могло. К заставе надо было подойти без оружия, а для отвода глаз сказать про Бланшара, что он инженер. Бланшару было почти так же тяжко расставаться со своей винтовкой, как и с товарищем. Он шел, сильно хромая, — еще не зажила рана на ноге, хотя он пролежал целый месяц в госпитале. Поэтому-то он здесь и оказался…