* * *
— Ну, так что же это за старая кляча? — приставала Виолетта. Лемерль пожал плечами. — А я почем знаю? — Виолетта рассвирепела: — Нет, это уж слишком! Скажите на милость, он даже счет потерял всем своим вертихвосткам!.. Сегодняшняя всякий стыд забыла — прямо сюда за тобой приперлась!.. Палка палкой, черная, в матери тебе годится… У-у, глаза бы мои на тебя не глядели! А я, спрашивается, для чего? Суп варить… Суп-то хоть тебе понравился? Рубашки вашей милости крахмалить… Ах ты, мразь!
— Да ну, Виолетта, не сердись, мамочка!
В комнате пахло мокрым бельем, развешанным на веревках, которые были протянуты по всем направлениям, чтобы места хватило. Запах стряпни и жарко натопленная печь не способствовали освежению воздуха. Тринадцатилетняя дочка Виолетты, получив затрещину от матери, уже ревновавшей к ней Лемерля, когда тот бывал ласков с девочкой, убежала к себе в каморку. С конца года он лодырничает; с тех самых пор, как его выгнали после этой их дурацкой всеобщей забастовки. Не поймешь, что за человек. До забастовки даже в профсоюзе не состоял. Но от работы отлынивать горазд, тут уж он от других не отстанет. Теперь, скажите, что выдумал, в коммунисты записался! Тоже, умник. Как раз, когда их дела все хуже и хуже. Какие речи разводил: в декабре я потому и остался на мели, что я ни с кем. В наше время надо быть с кем-нибудь. Коммунисты — это оппозиция. А при смене правительства наступает черед оппозиции. Вот и надо примкнуть к оппозиции, раз хочешь быть с заправилами. Нечего сказать! Додумался! Сейчас коммунисты все равно, что предатели, а тут еще война, и если ты вовремя от них не смоешься… Большие шишки всегда на таких дураках выезжают… — Вот выставлю тебя, красавца, за дверь, вот выставлю… что тогда? Посмотрим, как тебя твоя ячейка прокормит.
— Да ну тебя к чорту, старая ведьма, заладила — ячейка, ячейка… Меня выставишь? Кому ты такая нужна? А ты без мужика не проживешь…
— Ну, знаешь, свет не клином сошелся… А работы сейчас хоть отбавляй… Стоит только захотеть… всюду рабочие руки требуются — и у Рено, и у Виснера, и у Сальмсона… ты, верно, в «Попюлер» и не заглядывал? Он лодырничает, а я по стиркам ходи…
Каждый день одно и то же, нечего расстраиваться… Вот только эта сегодняшняя гостья. Ставя на стол тарелку с сыром, — а кто за него, за сыр-то платил, а? — Виолетта спросила: — Эта черная, патлатая, что приходила, уж не жидовка ли?
— Почему жидовка? А потом, как я могу сказать, раз я не знаю, кто приходил…
— Ага, попался, голубчик! Ну, конечно, жидовка из вашей ячейки… У нее и выговор такой. Нет, она не француженка. — Говоря это, Виолетта счищала ржавчину с никелированного края зеленой эмалированной плиты. Лемерль отодвинул тарелку; не сыр, а мыло какое-то, не умеет даже камамбера порядочного купить — и стукнул кулаком по столу:
— Ну тебя в болото! Ухожу.
Тут она сразу растаяла, бросила наждачную бумагу и подошла к мужу: — Ведь ты обещал меня в кино сводить… Уже третий день сеансы до десяти часов вечера…
— Ну и ступай, если охота, а у меня дела…
— Хороши дела! Опять к какой-нибудь шлюхе… Небось к твоей жидовке или к той проститутке с улицы де ла Гэте. Нет? К другой?
Он не ответил, взял плащ и вышел, хлопнув дверью.
Встретиться условились около клиники Бруссе. До него все еще доносились крики Виолетты. Верно, дома настоящий погром устроила. Ей же хуже, побьет посуду, самой придется покупать новую.
У него было еще добрых полчаса до встречи с Маргаритой. А может быть, она и в самом деле еврейка? Нет, конечно. А если и так, не все ли равно? Ну, еврейка, что ж с того? Лемерль — он пацифист. Правда, говорят, будто евреи хотят войны… Может быть, какой-нибудь Ротшильд… Но не все ли равно теперь, раз война уже началась. Его это, во всяком случае, не касается. В армию его взять не должны, только бы не вызвали на переосвидетельствование… Как знать, теперь они, пожалуй, будут не такие сговорчивые… Да еще если узнают, что он коммунист… э, да что там, всего-то он два месяца в партии, подумаешь, какое дело! А пока надо развязаться с этим дурацким ротатором! И дернуло же его предложить свои услуги! Вначале говорили только о том, чтобы спрятать. Теперь понадобилось пустить его в ход, печатать газеты, листовки… совсем другой коленкор! Я могу отказаться… это, конечно, так. А выручат они меня в случае чего? Да и папашу Мерсье нехорошо подводить. Старый анархист, и, уж будьте покойны, — могила… но если его прижмут и он проговорится, что это я… Эх, впутался в грязное дело! Вот разве забежать вперед…
В газетах без конца сообщается о профсоюзах, исключивших из своих рядов коммунистов, о людях, порвавших с партией, и потом Польша… Я против войны… и всегда был против. В конце концов, почем я знаю, что Маргарита и остальные собираются печатать? По чьей указке это делается? Теперь не знаешь, кто партия, а кто нет… Многие перешли в противоположный лагерь. А если… Я пацифист. Прежде всего пацифист. Рисковать собственной шкурой из-за людей, у которых неизвестно, что на уме. Я и в партию-то к ним пошел только, чтоб посмотреть…
Так он рассуждал сам с собой, но уверенности у него не было. Послушаться Виолетты… А что ж? Виолетта мне зла не хочет… Вот что она меня для себя одной бережет, — это, конечно, уж чересчур… Мужчине одной женщины мало, — взять к примеру турок, — особенно такой женщины, как она, когда есть молоденькие… Он вспомнил Сильвиану. Хорошо бы поехать за город с Сильвианой. Куда-нибудь, где все зелено, где можно поваляться на траве, понежиться… Сильвиана теперь становится для него слишком шикарной… и завела какие-то непонятные знакомства… Странная пара — Сильвиана и он. В сущности, я мечтатель. Чтоб удержать ее, надо быть другим человеком. Но что делать, он не кот… И то хорошо, что между ними не все кончено… случается, что она расщедрится… Я мечтатель, подумал он, в этом все дело.
А потом она с господином Жюлем вызволила его из беды… Не могу же я, как-никак, рассказать все это Виолетте, когда она меня ругает, что я записался в партию… Женщины дальше своего носа не видят… А все-таки я бы предпочел не встречаться это время с ним, с господином Жюлем…
Лемерль не спеша шел по неосвещенным улицам. Скоро девять. Пора на свидание.
* * *
И в это же время в мрачном доме на улице дю Шато Мишлина Валье, жена Гильома, — так недавно она стала его женой, — поставив на площадку помойное ведро, тщательно запирала за собой дверь. Она все-таки надела серое пальто… а вдруг они задержатся до утра? Она засунула золотое сердечко, которое носила на шее, за черный воротник и застегнулась. Мишлина была еще совсем девочкой, с пушистыми волосами, зачесанными за уши, за хорошенькие маленькие ушки, такой красивой формы… которыми Гильом подолгу любовался. Еще так недавно она жила дома, у своего папы, краснодеревца Робишона. Еще так недавно она и представления не имела, что такое партия… слышала только, как отец ругал партию… А теперь Гильом уехал, она живет одна здесь, в мрачном доме, спускается с помойным ведром по узкой лестнице, соседи здороваются, некоторые заглядываются на нее… и так каждый вечер, когда придет из конторы… а сегодня, сегодня… сердце билось сильней, она думала: «Ради Гильома, ради того, чтоб Гильом вернулся»… и, может быть, больше она ни о чем и не думала. И немножко она, конечно, трусила, но не отдавала себе отчета, что вступает в новую жизнь, в жизнь, которая начиналась по всей стране для стольких мужчин и для стольких женщин, таких же, как она, и совсем других, и всех их называли одним общим именем… И еще она думала, что Гильом похвалил бы ее. Потому что Гильом был одним из тех, кого называли этим именем. Именем, которое звучало, как брань, в устах старого Робишона и многих других, а для Мишлины оно было глубокой неразрывной связью между ней и уехавшим Гильомом, между всем миром и ими двумя; для нее это было нежное слово, которое не скажешь вслух, это была тайна любви, их любви, его и ее, и любви всеx, сердечная ласка… с этой тайной нет одиночества, темноты и страха в мрачном, грязном доме, где плачут дети, где ругаются пьяные…