Здесь-то Жан де Монсэ встретился с командиром батареи 75-миллиметровок, который до войны преподавал у них в Жансоновском лицее, с капитаном Кормейлем… Они разговорились; перед ними простиралась пустынная гавань, охваченная полукружьем мола, где выдавался в открытое море причал возле выхода, который вел к рейду. Санитары, сидя или лежа прямо на плитах мола, слушали, как Морльер, Делла-Роза, Пелико, Бельзонс, Вормс и Жонет пели «Девушки из Ля-Рошели»[732], а Жан тем временем неторопливо шагал по молу и снова чувствовал себя школьником и доверчиво готов был принять совет от взрослого, довериться кому-нибудь.
— Простите, господин Кормейль, — говорил Жан. — Но мы еще в лицее знали, об этом у нас говорили… вы сами видели весь ужас, это разложение… Как коммунисты могут объяснить все это?
Пьер Кормейль посмотрел на Жана. Здесь, среди всеобщей неуверенности, среди криков и драк, он вдруг почувствовал симпатию к своему юному собеседнику и сказал: — Конечно, они могли бы объяснить… и смогут объяснить, когда в их распоряжении будут необходимые данные, факты. Да, все это ужасно. Но скажи откровенно, дружок, неужели наиболее характерно для тебя во всей этой картине именно разложение?
— Нет, вы поглядите только! — настаивал Жан. — Грабежи, мародерство, пьянство, трусость… полная потеря власти над собой. И ведь это была армия, а теперь, разве вы не видите, что это просто банды.
— Ты говоришь, была армия… В армии есть всякое, только оно обуздывается. Но ведь ты же сам видел, как держался старый врач — ваш полковник — на морском вокзале. Мы как раз за вами шли. Ведь это, кажется, твои товарищи поют в такую минуту? И даже твое собственное отвращение к ворам, к пьяницам… Всего этого Дюнкерк не уничтожил. Разлагается то, что скрывалось за внешней формой. Смотри, не ошибись: ведь во многих из тех, кто на твоих глазах потерял голову, не знает, что делать, куда идти, в них, может быть, говорит просто воля к жизни. Драться до последней капли крови — кто спорит! — превосходно, но ради чего драться? Разве им объяснили, ради чего, да так объяснили, чтобы они поверили? Ты сам отлично знаешь, что нет. Значит, ты считаешь трусостью это неистовое желание выжить, выжить наперекор всему? В иных случаях это действительно так. Но возьми, скажем, пехотинца или артиллериста, которые вчера еще сражались… Они не оставили своих позиций, хотя не раз могли отговориться тем, что их все равно не удержать. Напротив, в девяносто девяти случаях из ста они не понимали, почему им приказывают отходить… Ведь, оставшись, они задержали бы противника хоть на полдня, пусть хоть на час… Но вместо этого приходит приказ отступать, а потом вдруг велят бросать оружие, ломать грузовики, потом приводят их на берег моря да еще советуют: потерпите, братцы!
— Не знаю, — пробормотал Жан. — Мне кажется, что у каждого человека должна быть внутренняя потребность в чистоте.
— Быть может, именно в силу этой-то потребности многие из нас стараются как-то отстраниться от этого хаоса, где человеку оставлена только одна цель — спасти свою жизнь. Слишком уж ты строго судишь. Я лично одобряю, когда молодость предъявляет столь суровые требования, но мой долг сказать тебе, что в этой кровавой бане не всё сплошная мерзость, а уж кому, как не нам, полагается проявлять должное терпение.
— Нам? — повторил Жан. — Я не коммунист. — Кормейль расхохотался: — Вот ты, оказывается, какой. Первое лицо множественного числа для тебя уже партия. Ладно, дружок, мы поговорим с тобой на эту тему, когда вернемся из Англии.
Бух! Бух! — осколки снарядов фонтаном полетели в толпу солдат, которые невольно пригнули головы. Второй снаряд упал в воду. Третий… — Скажи, Жан, — спросил Рауль, — с каким это ты артиллеристом сейчас разговаривал? — Ты же его видел, помнишь, в Бельгии, в замке? Он у нас в лицее преподавал географию.
Они окончательно признали друг друга только на контрминоносце «Флора». Ибо около семи часов вечера, когда всех уже охватила полная безнадежность, а появившиеся, наконец, суда лавировали вдали, где-то у мола, когда все уже считали, что их окончательно покинули на произвол судьбы, вдруг подошел к причалу контрминоносец «Флора», та самая «Флора», которая одиннадцать дней тому назад привезла из инспекционной поездки генерала Вейгана; и, вопреки пререканиям и крикам набежавших солдат из других частей, которые доказывали свое право на внеочередную посадку, на этот раз все ожидающие были взяты на борт — под непрерывной бомбежкой с двух самолетов. Но один самолет подбили зенитки, а другой удалился. Столпившись на палубе и вдыхая долгожданный воздух морских просторов, санитары шутили, вступали в разговоры с командой, и никто уж не вспоминал о потопленных судах, так успокоительно надежен и деловит был ровный ход контрминоносца, и каждый со снисходительным любопытством туриста глядел на торчащие из воды островерхие шапки разбитых судов. Жонет заявил даже, что у санитаров нюх первый сорт — дождались-таки неплохой барочки… словно они сами могли выбирать.
Вот здесь-то Рауль Бланшар и Пьер Кормейль признали друг друга. Здесь, на этом закованном в сталь контрминоносце, где юноши в касках точно захмелели от радости, где сквозь толпу солдат с трудом продирались матросы, бегущие по своим делам, а запах моря и вечерняя свежесть сносили куда-то, как в дрейфе, все человеческие чувства. Незаметно уходил в дымную пелену Дюнкерк. Дюнкерк был уже так далек от них. Под спасательной шлюпкой, висевшей на вантах, куда уже успели забраться хитроумный Жонет и Делла-Роза, Пьер и Рауль, опершись на поручни, говорили о той, другой трагедии, разыгравшейся на пороге Пиренеев, о той трагедии, которая для них была сестрой и провозвестницей сегодняшней катастрофы. Вспомнили, как Кормейль помог Бланшару перейти границу… А что сталось с другими товарищами, с тем учителем, который был с вами? Как же его звали-то? Устрик… Представления не имею. А ваш друг, испанец… Помните, как тяжело было покидать его… Вы знаете, он ведь спасся! Добрался до Франции, а нынешней зимой Даладье засадил его за решетку. Так-то…
Кормейль удивился. Повсюду Испания преследует его! И надо же, чтоб они встретились сегодня, на другом пороге Франции, на другом конце ее, где им суждено было еще раз пережить трагические последствия «невмешательства». — Мы думали тогда, — сказал Кормейль, — что решается судьба Испании, а решалась судьба Франции.
На палубе шутили и смеялись солдаты. Матросы удивленно поглядывали на новую партию пассажиров… Они делали третий или четвертый рейс между Дюнкерком и Англией… К тому же в разговоре этих парней чувствовалось что-то неладное, ошалели, должно быть, от бомбежки. И немудрено.
Действительно, почти все артиллеристы, и санитары, и водители машин задавали морякам слишком уж нелепые вопросы. И хотя моряки вначале крепились, решив не обращать внимания, но в конце концов поведение пассажиров стало их раздражать. Если они так острят, разыгрывают, видите ли, нас, странные у них шуточки! Поэтому когда Морльер особенно пристал к наводчику, который стоял у небольшой зенитки, зорко всматриваясь в чистый горизонт, залитый пурпуром заката, когда Морльер начал плести что-то совсем уж несуразное о линии Зигфрида, наводчик потерял терпение и так отделал нашего санитара, что только держись! Бедный Алэн ретировался. Примерно та же участь постигла и остальных смельчаков, когда они пустились в подобные же рассуждения, причем в самых радостных тонах. Тогда они собрались кучкой и стали совещаться. Потому что уже начали смутно догадываться… Кто-то сообщил свои соображения соседу, тот передал дальше. Спрашивали друг друга, в чем же дело. Трое санитаров подошли к боцману: — Не сердитесь на нас, пожалуйста. — Тот обалдело взглянул на них. Почему это он должен на них сердиться? Тут они стали объяснять, в чем дело. Сообщение звучало так, что они не могли не принять его всерьез. Ну, они и поверили. Понимаете, ни сегодня, ни вчера, ни вообще все последние дни они не видели сводок верховного командования. Что делается на белом свете? Не в Дюнкерке, а там, на других фронтах, произошло что-нибудь важное? Ответ боцмана произвел на санитаров действие холодного душа. Как, только и всего? А наше наступление? А линия Зигфрида? Разве Мюнхен не взят?