Когда она вошла в спальню с подносом, Патрис уже одевался. Она спросила без особого удивления: — Умываться не будешь? — а он, вдевая в левый ботинок оборванный вчера шнурок без железного кончика, ответил, не поднимая головы: — Сегодня не буду. — Она вышла в соседнюю комнату посмотреть, проснулась ли Киска. Девочка еще спала на диванчике, где ей устраивали постель; ручонка свесилась из-под одеяла. Пусть спит малютка. Патрис, намазывавший маслом поджаренные ломти хлеба, подошел к двери: — Малышка еще бай-бай? — Эдит замахала рукой: — Не разбуди! — До чего противно, что он вечно рисуется, разыгрывает из себя нежного папашу. Правда, это тоже помогает командовать им.
Дома Патрис Орфила читал «Фигаро». Остальные газеты он просматривал в редакции. — Вот! Что я тебе говорил! — и он показал Эдит на одну статью. Она заглянула в газету и сказала: — Ну, разумеется. А ты как думал? — Комментарии «Фигаро» ничего нового не добавили к тому, что уже было известно. Вчера закрыли «Юманите». Полиция. Теперь все ясно. Либо выходить из игры, либо дать себя зацапать вместе со всеми. Сама Эдит уже приняла решение.
Она вышла в ванную. Патрис грыз ногти, как всегда в минуты серьезного раздумья. И вдруг крикнул: — Как ни верти — никто не позволит мне выбирать. — Эдит подошла к двери с намыленными до локтя руками и зашипела: — Не ори, Киска спит! — А когда он закурил, добавила: — Неужели не можешь подождать, пока выйдешь на улицу? — Право, сегодня он совсем развинтился. Он оделся, мигом проглотил завтрак. Эдит посмотрела на него с внезапным приливом материнской нежности, как это частенько с ней случалось: прибавить бы ему два пальца росту — был бы настоящий красавчик. Интеллигентская бледность — это уж как кому нравится. Зато тонкие черты лица и очень маленькие руки и ноги.
— Ты в редакцию?
— Еще чего! Там ведь придется вести разговоры обо всем этом!
Куда же он в такую рань? Ясно, у него только одно на уме: как бы скорее из дому. Эдит ничего ему не сказала, но он сам объяснил: — Надо пройтись, собраться с мыслями. — Она пожала плечами. Комедиант!
— А что же, по-твоему, я могу им сказать? Они ровно ничего не понимают. Я прекрасно видел это вчера… Арман Барбентан такие мне рацеи разводил!
— Ладно. Эти не понимают, попробуй поговорить с другими… С Фельцером… с Кормейлем… Ну, кто там еще…
— Зачем? Чтоб они использовали мои слова против меня же? Вот разве с Фельцером… А с Кормейлем не стоит. Я заранее знаю, что он будет лопотать. Да ну их всех! Пусть себе дурят, сколько угодно. А с меня довольно! Кончено, кончено…
— А если кончено, так нечего тебе и с ума сходить…
— Кто это с ума сходит?
Раздраженный тон вопроса предвещал возобновление ночной ссоры. Эдит устало вздохнула: — Ну ступай, если у тебя зудит…
Он вышел, хлопнув дверью.
В эту квартиру они переехали три года назад, вскоре после рождения Киски и вскоре после выборов тридцать шестого года — великого разочарования Патриса. По видимости, с Монпарнаса переехали из-за рождения ребенка, а на самом деле по той причине, что партийное руководство вычеркнуло Патриса из списка кандидатов, хотя его кандидатуру выдвинула ячейка. После такого оскорбления стало нестерпимо жить среди членов этой самой ячейки, свидетелей его позора, видеть Лебека, Брийяна с его тележкой, Вюильмена, старую деву Корвизар… И тогда они переехали в шестой округ, в квартал между бульваром Сен-Жермен и Сеной, в один из тех солидных домов, в которых такая приличная лестница, будто во всех квартирах живут богатые люди; парадное — застекленный фонарь в стиле Директории, внизу лестницы большая бронзовая женщина держит канделябр; впрочем, лампочек в нем нет. Да и квартиры почти все сдаются по комнатам. Супруги Орфила снимали две комнатушки в одной из квартир: антресоли между четвертым и пятым этажом; входная дверь, почти незаметная, оклеена, как и стена, красновато-коричневыми обоями.
В подъезде, перед низенькой, скрытой в углублении дверью меховщика, консьержка мыла каменный пол. Патрис поздоровался с ней. она не ответила. «Ну, конечно, — подумал он, — верно, решила, что и я…»
Небо вдруг нахмурилось. Стало душно. Патрис с тоской поглядел на тучи: ах, хоть бы гроза, ливень! Нет, мало надежды. Во всем квартале чувствовалось что-то необычное. Так, по крайней мере, казалось Патрису, когда он шел мимо всех этих хорошо знакомых домов с высокими решетками оград, с узкими фасадами, с ломаной линией дымовых труб, со следами неумеренной роскоши отделки во вкусе прошлого столетия, с маленькими кафе, размалеванными в мрачные цвета — бутылочно-зеленый, зеленовато-коричневый, темнобагровый. Что делать в девять часов утра в конце августа на улице Жакоб или на улице Бонапарта, когда почти во всех магазинах спущены железные шторы по случаю летнего сезона и на дверях белеют написанные от руки объявления: «Закрыто до сентября» — и когда ты твердо решил не ходить в редакцию, а в воздухе такая духота? Небо вдруг очистилось от туч, тени обозначились резче, стены залиты солнцем.
Он направился к Сене. На углу той улицы, где происходили собрания его ячейки, одной из самых узких улиц Парижа, похожей издали на полоску тени, он ускорил шаг. Еще наскочишь на кого-нибудь из ячейки. Конечно, можно найти подходящий предлог в оправдание неявки на вчерашнее собрание. Важные события, уважительная причина! А какое им дело до того, что вчера он ходил с Жозеттой в кино смотреть какую-то дурацкую картину только потому, что не испытывал ни малейшего желания идти к ней, а Жозетте надоело таскаться с ним в кафе «Дом». А впрочем, теперь на все наплевать… Он громко засмеялся, издеваясь над самим собой. Если встретятся из ячейки, можно и не оправдываться. Очень ему теперь это нужно!
Беспокоило его другое: газета. Все это прекрасно, но ведь жрать-то надо! Даже вспомнить противно те годы, когда пришлось перебиваться без постоянного заработка. А что если в редакции догадаются?.. Заплатят тогда жалованье тридцать первого или нет? В этом весь вопрос. Ну, разумеется, без куска хлеба его не оставят… Конечно, не оставят, убеждал он себя. Однако не очень был в этом уверен. А вдруг оставят, если он сделает то, на что решился? Он с ненавистью вспомнил о Торезе. Он знал, что Торез не питает к нему особой симпатии. Разумеется, это Торез не утвердил его кандидатуру на выборах 1936 года, в этом Патрис был уверен… Выйдя на набережную, он повернул к Академии. За мостом Искусств, порывшись сначала в ларьках букинистов, он остановился и, опершись о парапет, стал смотреть на Сену, на буксирные пароходики, на речную зыбь, на тронутые уже желтизной деревья у самого края острова Ситэ. Сердце его переполняла меланхолия. Что-то смутное бродило в голове. Он был пьян своим решением и глубоко потрясен им. Он снова и снова подсчитывал, что выиграет и что потеряет. Все бросить — значит, пропадут несколько лет жизни, плоды долголетнего терпения, — это с одной стороны, да еще потеряешь уважение такого-то и такого-то… При этом он думал главным образом о Фельцере. А с другой стороны, что выиграешь? Неизвестно… Сбросить все козыри, какие были на руках, а что за карты прикупишь — неизвестно. Он чувствовал себя так, словно играет в манилью или покер и колеблется перед рискованным ходом. Наконец он выпрямился и медленно пошел дальше, к Новому мосту.
Нет в мире второго такого уголка, как будто нарочно созданного для обдумывания решающего шага. Эта дорога размышлений, смело перекинувшаяся с берега на берег, на середине вдруг делает поворот под углом, словно корабль Ситэ тянет ее за веревку; а затем, выгнув горбом спину, она спускается в другой город — на правом берегу, где все совсем иное, ничуть не похожее на город левого берега, преображенный мечтами. Встают в воображении прошедшие века и люди, жившие тогда, столько людей, приходивших просить совета у этого столько раз воспетого моста, раньше чем приступить к воплощению своего замысла. Не здесь ли бродил среди фокусников и фигляров Равальяк, намереваясь подстеречь того самого короля, который стоит теперь в бронзе у развилины реки? Отсюда Жан-Поль Марат слышал крики и стоны в день катастрофы на площади Дофины, когда ракеты фейерверка полетели в толпу… И, может быть, вон там, в одном из этих полукруглых углублений, опершись о каменный парапет моста, стоял Бонапарт, приняв решение отдать наутро приказ стрелять в народ из пушек с паперти церкви Сен-Рок. Отсюда виден Главный рынок, Пантеон и полицейское управление. Не удивительно, что этот мост стал перекрестком судьбы. Но с течением времени меняются и проблемы. Какая пропасть легла уже между Жюльеном Сорелем, Фредериком Моро, Франсуа Стурелем и Лафкадио! А для Патриса Орфила проблема его судьбы стояла сейчас совсем иначе: заплатят ему в редакции жалованье за этот месяц или нет? Вот как стоял для него вопрос в чистом виде, без прикрас, без ораторских побрякушек. Самое важное — узнать, действительно ли будет война. А что, если это ложная тревога?.. Главное — не сделать опрометчивого шага. Пусть даже война будет только для отвода глаз. Все равно, нужно сейчас же подыскать себе должность с приличным окладом. Нельзя же, чтоб его Киске пришлось терпеть лишения. При мысли о дочке он расчувствовался… Слава богу, что в тридцать шестом году его кандидатуру вычеркнули из списка, а то хорош бы он был сейчас! Но все же как это было обидно! Ячейка его выдвинула, район утвердил, послали выше. Он очень на это рассчитывал… Его бы наверняка выбрали. Никогда он не простит партии, что его кандидатуру отвели ради кого-то там из центра. Никогда не простит! Правда, сейчас он влопался бы очень основательно. Да нет, что там, — в конце концов и депутату можно выкрутиться. И тут он увлекся странной игрой фантазии: как будто он депутат и перед ним выбор — отказаться от мандата или… А зачем отказываться? Он голосовал бы за военные кредиты, заявил бы, что это он продолжает линию партии, а Торез, мол, пошел на попятный…