Жак Дебре тотчас схватился за шляпу. Из своего виснера он видел, что на улицах люди собираются кучками, громко говорят. Расспрашивать не стоило — лучше обратиться непосредственно к господу богу, чем к святым угодникам. Однако в мэрии города Лилля была такая растерянность, такая суматоха, что совершенно невозможно оказалось получить сведения. С самого первого дня появления в городе беженцев Дебре находил, что все муниципальные чинуши — паникеры. Но, войдя в кабинет мэра, он услышал, как мэр кричал в телефонную трубку (должно быть, разговаривал с префектурой): — Поступайте, как вам угодно, а я уезжаю. Слышите? Уезжаю! — Все стало понятно, разъяснений не требовалось. Один из служащих, узнав владельца текстильной фабрики, сказал ему вполголоса: — Немцы уже в Брюсселе!
Около четырех часов дня семейство Дебре отбыло на юг, под более благосклонные небеса. А как будет с заводом? Ну что ж, в понедельник рабочим посоветуют тоже бежать куда-нибудь.
* * *
В батальоне легкой моторизованной дивизии, стоявшем в Камбрэ, наотрез отказались принять маленькую группу зуавов, которые рвались в бой и упорно пробивались к фронту. Их послали ко всем чертям. Тем более, что они прибыли в довольно плохом состоянии, не могли выступить тотчас же и просили разрешения задержаться в городе на сутки, чтобы отоспаться. Ишь ты, шутники нашлись! Да мы вовсе и не обязаны подбирать всяких отставших солдат! Если желаете отдохнуть, сначала постарайтесь как-нибудь добраться до Валансьена. Все части дивизии, до сих пор разбросанные по разным пунктам, должны теперь перегруппироваться где-то между Солемом и Валансьеном.
Из неуверенных ответов лейтенанта-драгуна, с которым разговаривал Жан-Блэз, он понял, что положение Камбрэ считают ненадежным. Но до каких же пор их будут вот так гонять из города в город? Представилась, однако, оказия двинуться дальше: они наткнулись на обоз, который мог доставить их почти до самого Валансьена. Вот повезло! Зуавам позволили примоститься в грузовике, на мешках с продовольствием. Раздумывать было нечего.
А для Барбентана и его маленького отряда дело повернулось иначе. Очевидно, им неплохо спалось в подвале, где они расположились на ночлег, и проснулись они только в тот час, когда Жан-Блэз уже высадился с зуавами в Валансьене. Выбрались из подвала и, блуждая по улицам, наслушались мрачных вестей: говорили, например, что утром из Перонна пришлось эвакуировать раненых, а в полдень город уже заняли немцы. Привезли раненых также из Мормальского леса и отправили их дальше, на запад.
Солдаты Рабочего полка никого не интересовали. Им говорили: а ну вас, сами выпутывайтесь! Видаль заявил, что пренебрежение к ним объясняется тем, что они без оружия. Но в городе вон какой кавардак, неужели не найдем где-нибудь оружия? А уж тогда, извините, — бойцы, как надо быть!.. Отряд начал обследовать город, заглядывать во все опустевшие места расквартирования войск.
Тем временем по дороге из Камбрэ в Бапом ехала санитарная машина Рауля; рядом с водителем сидел Партюрье, а внутри кузова — Монсэ. Им сообщили, что недалеко от Камбрэ, к западу, имеются раненые среди гражданского населения. Дорога была забита толпой измученных, изнуренных, потерявших человеческий облик беженцев. То один, то другой, обессилев, падали замертво. Тяжелее всего было смотреть на калек. Должно быть, их выгнали на дорогу из какой-нибудь богадельни; слепой вез в колясочке зрячего паралитика; шли на костылях одноногие; две женщины несли на носилках больного, укутанного красным стеганым одеялом; он кричал, метался в бреду и сбрасывал с себя одеяло; женщины останавливались и опять укутывали его. Люди искали потерявшихся в дороге родных; дети, плача, перебегали от одной кучки беженцев к другой, спрашивали, не видали ли их маму. Неподалеку немецкие самолеты сбросили бомбы, целясь в небольшой мост; они промахнулись, зато наверстали на людях. Высокому бледному юноше оторвало ногу, она осталась в руках Жана де Монсэ, и раненый посмотрел на нее таким взглядом, словно увидел перерезанного заступом червяка, половинки которого извиваются, пытаясь срастись. Рядом какая-то женщина, поднявшись с земли, засмеялась от радости, что она жива и невредима, но, озираясь по сторонам, увидела в канаве обезглавленное туловище сестры, и тогда ее истерический смех перешел в дикий смех безумия… Пожалуй, с полчаса она хохотала, хохотала, ее пытались увести, но она вырывалась и все хохотала, стоя у канавы… А мимо шли люди, толкая перед собой тачки, ручные тележки, везли какой-то хлам: гипсовые статуэтки, граммофоны с большими раструбами, размалеванными розовой и зеленой краской, старые ботинки, всякое тряпье…
Немного подальше раненых подбирал Партюрье. Санитарную машину Рауль поставил в поле, около шоссе. Поток беженцев опять устремился вперед, равнодушный к лужам крови, к умирающим, к воплям и стонам. Прошла маленькая девочка, прижимая к себе куклу с выцветшим фарфоровым лицом, завернутую в голубую газовую[627] косынку; девочка поглядела мимоходом на Жана де Монсэ, который осторожно положил в траву ногу раненого… Страшнее всего был этот спокойный, равнодушный взгляд детских глаз, очевидно, уже привыкших к таким картинам. Едва Жан успел забинтовать обрубок ноги истекавшему кровью раненому, прибежал какой-то запыхавшийся молодой человек: — Скорее… там женщина… женщине очень плохо!
Действительно, в придорожной канаве лежала маленькая кудрявая блондинка в полосатом платье. Она громко кричала и хваталась руками за живот. — Да вы не видите, что ли, она рожает! — крикнула толстая женщина, помогавшая Жану оттащить больную в соседнее поле. Роженица беспрестанно поворачивала голову то вправо, то влево, вся обливалась потом, хрипло кричала и, ловя воздух, широко открывала рот, так что видны были все ее мелкие, как у ребенка, неровные зубки и дрожавший обложенный язык… В больнице Жан никогда не принимал, никогда не видел родов, он хотел побежать за Партюрье, но времени терять было нельзя — ребенок уже рождался… толстая женщина и Жан держали матери ноги…
Когда все кончилось, Жан сказал: — Я схожу за носилками. — Вокруг столпились люди. Мальчик родился, скажите пожалуйста! Да еще какой прекрасный мальчишка! Так всегда говорят.
Не успел Жан пройти по полю тридцати шагов, как опять начался налет. Сколько их было? Три или десять тысяч? Самолеты пикировали на дорогу, сбрасывали бомбы, набирали высоту, снова входили в пике, проносились бреющим полетом, расстреливая из пулемета толпу обезумевших людей, бежавших по канавам, по полю; расстреливали детей, упавших на землю, женщин, в испуге шарахавшихся от лошадей, которые неслись прямо на толпу. И дальше снова бомбы, снова пулеметные очереди, косящие живую плоть дороги.
Жан поднялся на ноги. К нему подбежал Партюрье, а затем Рауль с носилками. Живой? Ничего… Только сердце зашлось… — Ну хорошо, идем. Работы много. — Прежде всего надо взять ребенка, тут женщина родила. — Да что ты? — Ужасно было смотреть на трупы, устилавшие дорогу. А новорожденного не пришлось взять: там, где только что была мать, младенец и толстая женщина, помогавшая при родах, теперь было лишь кровавое месиво…
На дороге к Бапому лежали сотни мертвых тел, а в обратном направлении, к фронту, шли по шоссе английские солдаты. Передвижение началось ночью. В этом секторе англичане выходили на передовые позиции. Но когда Партюрье возвратился на перевязочный пункт, устроенный близ дороги, в кирпичном здании школы, там на носилках уже лежало человек десять раненых англичан. Некоторых из них только в то утро высадили в Кале, направили сюда, и что же такое произошло? Они ничего не могли понять.
Давэн де Сессак, весь бледный, сказал Партюрье: — Неизвестно, где они… но где-то недалеко. Подходят…
— С какой стороны? — спросил Партюрье.
— Кто ж его знает!
А между тем по дороге из Камбрэ в Бапом всё шли и шли беженцы. Какой-то мужчина подобрал с земли испачканную куклу, завернутую в голубую газовую косынку.