— Послушайте-ка!
Бланшар отодвинул свой стул, положил на колено гостю тяжелую руку; на его лице промелькнуло выражение гнева и решимости… Потом он глубоко перевел дух, улыбнулся чуть-чуть смущенно… он овладел собой. Сезар Дансет опять стал в его глазах человеком… человеком, с которым требуется терпение, адское терпение…
— Послушайте, уважаемый, — сказал он. — Верно, ожидали, что они договорятся. Советский Союз и те… Ожидали вы… я… мы… но они не захотели… не захотели те, кого вы сейчас называете «мы». Но это не мы с вами, а те, кто дергает за веревочку. Неужели вы думаете, что те, кто дергает за веревочку, искренно хотели договориться с Советами?
— Но они же посылали генералов!
— Генералов? Всего только одного полковника! И послали-то их для отвода глаз, для вида… послали туда пешек, которые ничего не могли решать… А вспомните, когда договаривались с Гитлером, то Даладье и Бонне, небось, сами уселись в самолет… не послали вместо себя вестового… чуете разницу?
— Но ведь несколько месяцев шли переговоры…
— Вот именно, несколько месяцев. Не слишком ли много, если по-настоящему хотят договориться?.. А вот если не хотят, тогда, конечно… А они-то, они не хотели. Они никогда не хотели договориться с Советским Союзом.
— Ну что ж, господин Бланшар, может быть… Но где доказательства? Раз вы говорите, что дело не просто в вере… Все, как будто шло так хорошо… в газетах писали…
— В газетах, возможно… Но, подождите-ка — когда же это было?.. Молотов сказал… в своей речи… Молотов… подождите-ка…
Он поднялся, прошел в соседнюю комнату, влез на табуретку. Дансет молча следил за ним, потом спросил:
— Что же сказал Молотов?
Бланшар рылся в брошюрах, сложенных на полке, прибитой над раковиной. Какая их уйма — и беспорядок… Попробуй подбери их в порядке на таких полочках, да еще на весу! Сколько тут пыли… Он никак не мог найти речь Молотова. Я же знаю, что эта брошюра у меня есть… ведь речь была издана, я отлично помню, я читал ее как раз в Сен-Любене… уж не забыл ли я ее там, чего доброго?
Стоя на табуретке, откуда он не мог видеть Дансета, Рауль повернулся в его сторону и начал громким голосом, словно стараясь преодолеть оба препятствия — и расстояние, и недоверие. — В общем уже тогда можно было понять, что если они не решатся заключить договор с СССР, — они, то есть англичане и французы… — то, что ж, СССР будет вынужден вступить в переговоры с немцами… а сейчас они, видите ли, ужасно удивлены. Да вот она, брошюра! Ну и пылища у нас тут!
XII
Гайяры спешно возвратились в Париж. Казалось, над страной разразился ураган. Смятение, страх овладели большинством французов. Газеты вдруг завопили, точно радио, когда нечаянно запустишь его на полную громкость. Повсюду — и в кафе, и на перекрестках, где собирались кучками, и за карточными столами, и в легкой болтовне игроков в гольф, и в деловых разговорах посетителей баров в районе биржи — повсюду люди вдруг ожесточились, стали сводить счеты. Все, кто долгие годы таил злобу друг к другу, все, кто имел скрытый повод для ссоры, схватывались в перепалке за обедом, на городских площадях, в учреждениях, в самых отдаленных деревушках. Казавшиеся забытыми обиды, загнанный внутрь гнев, тлеющая ненависть вдруг вспыхивали с новой силой; обвиняли друг друга во всех глупостях, совершенных после прошлой войны — хотя бы их совершали другие… Локарно, Бриан[90], Шестое февраля, Рейнская область и уж, конечно, забастовки тридцать шестого года. Семьи превратились в арену раздора, где рушились авторитеты; отцы, страдавшие от того, что с ними обращались как с пустыми болтунами, теперь снова обрели право разговаривать с сыновьями начистоту, а те кричали, что отцы их предали. Близость войны, угроза смерти, чудовищный шантаж, длившийся столько месяцев, — все объединилось, чтобы взвинтить нервы нации. И в довершение всего ликующие вопли тех, кто считал, что наконец-то они возьмут верх.
Люди, ненавидевшие войну, вдруг стали призывать ее, как призывают первый гром, когда предгрозовая духота становится невыносимой. Какой может быть выход — не только из накаленной международной обстановки, но также из страшного внутреннего кризиса, из раздоров, междоусобиц — какой выход, кроме великого бедствия, всеобщей катастрофы? Так дети, переживая свои детские драмы, убеждены, что жизнь кончена, что они никогда больше не смогут заговорить с матерью, показаться на глаза соседям, и готовы убежать на край света, уйти с цыганами, выброситься из окошка.
Но не все были столь детски-простодушны. Те, другие, в ком жила потребность мести, не были предоставлены самим себе, и группы людей, сновавших по улицам Парижа, все эти демонстрации на Елисейских Полях, крикливые молодые женщины, офицеры в полной форме, юнцы, угрозы которых на первых порах звучали наигранно, рассвирепевшие лавочники, подозрительные личности, которые вдруг словно вырастали из-под земли и смешивались с толпой студентов и хорошо одетых дам на площади Оперы или в Сен-Жермен де Пре, вокруг витрин коммунистических газет, у помещений политических организаций, — все это не было только плодом случайностей или какого-то стихийного негодования.
Изо дня в день печать всеми способами усугубляла смятение — фотографиями, кричащими заголовками; французы пришли в какое-то остолбенение и уже не знали, кто их враг; вчерашний союзник казался им завтрашним противником. Чувствовался разброд в лагере левых, но отнюдь не среди правых. В сближении немцев с русскими, в этом пакте, который был воспринят как величайшее несчастье, целый мир злопыхателей усматривал неопровержимое доказательство всеобщего заблуждения, провал ненавистной политики, подтверждение их правоты, их, кого осмеливались называть заговорщиками, фашистами, ха, ха… фашистами! Так, в это страшное лето, сбитые с толку люди, отказывавшиеся верить своим ушам, видевшие крушение идеалов всей их жизни, всех взращенных в душе благородных порывов, всех их понятий об обществе, истории, добре и зле, слышали, как в этом светопреставлении нарастает злорадный хохот, бесстыдное торжество меньшинства над народными массами; в приступе отчаяния, во власти паники, сколько честных, но неискушенных людей думали: вода поднимается, все уносит течением, надо пожертвовать тем, что уже нельзя спасти, чтобы сохранить самое основное, самое главное… Этим тоже война уже не казалась немыслимой — кто знает, быть может, она станет толчком, порывом, который объединит всех французов?.. Воспоминания о Священном единении четырнадцатого года вселяли надежду в сердца старых республиканцев, и они говорили себе: на сей раз мы расколоты… чтобы спасти демократию, надо завербовать тех, кто стремится взорвать нынешний режим… надо направить энергию в нужное русло… оторвать рабочих от их руководителей-коммунистов… повернуть крамольные элементы против Германии… Разве год назад нависшая угроза войны и мобилизация не подготовили разгром ноябрьской забастовки? И сейчас мобилизация не обязательно означает войну. Помилуйте, ведь Гитлер хитрит, он только пугает. Даже если война будет объявлена, все равно войны не будет. Гитлер имеет зуб только против Англии… В результате мобилизации страна окажемся под властью Даладье, а Даладье республиканец… Сплотимся вокруг Даладье. В эти дни председателю совета министров верили почти как богу. Даже те, кто еще не так давно называл его палачом. Сплотимся вокруг Даладье! Кто только не призывал к этому! Люди, именующие себя «совестью человечества», заклинали народ идти за Даладье. Даладье, Даладье… Он произносил торжественные речи по радио. Его голос с южным акцентом казался голосом самой честности. Это был тот человек, который еще вчера шел с поднятым кулаком от площади Республики до площади Нации, между Блюмом и Торезом. Сплотимся вокруг Даладье, как говорил ровно год тому назад Доминик Мало господину д’Эгрфейль, директору Земельного банка… Cплотимся вокруг Даладье!.. За мюнхенский мир!.. А теперь за войну, после пакта, подписанного русскими… Кто же станет отрицать, что вся ответственность за войну падет на них? Мы должны будем воевать, волей-неволей. Сплотимся вокруг Даладье… Даладье — это Франция. В маленьких домиках, в глухих деревушках, напуганные семьи слушали по радио выступление военного министра, ниспосланного небом ангела-хранителя Франции. Какое счастье, что у нас есть Даладье! Сплотимся вокруг Даладье! А он припыл на подмогу Жироду, и вот по всей Франции, на севере и на юге, от Бордо до Страсбурга, в тысячах французских жилищ, таких различных и таких схожих между собой, ошеломленные, растерянные люди собирались у радиоприемников, надеясь обрести хоть какую-нибудь уверенность, и в удивленном молчании выслушивали загадочные, туманные речи, которые стали теперь официальным языком родины. Из рупоров лились риторические фразы автора «Сюзанны-островитянки»[91], адресованные десятимиллионной аудитории взрослых и детей, стариков и юношей, шахтеров и виноградарей, консьержек и зуавов[92], коммивояжеров и философов. Целый народ в изумлении узнавал от Жана Жироду, что Троянская война непременно будет…