Гавриленко неслышно смеется. Даже пожимает плечами… Ой, ой! Каждое движение отдается болью в груди. Говорит он тихо, и не потому, что санитар может услышать. — Эй, лампа коптит! Кремер, лампа! — Кремер поправляет фитиль и снова подсаживается к Гавриленко.
— Сколько раз тебе объяснять! Вот навязался на мою голову! Как ты не понимаешь? Не может русский человек спокойно думать о том, что финская армия лезет к Ленинграду.
— Ну, насчет спокойствия, так ведь и Синицын русский… да еще простой шофер.
— Вот заладил… Ты лучше смотри, я сейчас у тебя шашку фукну… Что это за игра! Смотри-ка, и эта сейчас полетит!
— Должно быть, Синицын… не смог примириться с нападением на Финляндию…
— Послушай, Кремер, — ты-то знаешь, что такое Финляндия? Не знаете, уважаемый, не изволили там прогуливаться? В Финляндии, в Латвии, в Эстонии, во всех так называемых лимитрофах не бывали? Так знай, вот уже двадцать лет, как все эти страны используются исключительно, слышишь, исключительно для операций особого рода. Знаем мы вашу песенку: дескать, маленькая страна, маленькая страна! А ты возьми Гибралтар, разве в том дело, что он маленький, а Испания большая? Гибралтар — крепость. Так же вот и Финляндия — крепость. Недаром, заметь, англичане, американцы, французы шумят насчет Финляндии еще больше, чем насчет Польши. Надо понимать!
— Так что же это, плацдарм для союзников?
— Кого ты называешь союзниками? Там по-фински только простой народ говорит, а в обществе говорят по-шведски или по-немецки. Но это самое общество, на кого бы оно ни ориентировалось — на шведов или на немцев, — оно против русских. У них, было бы тебе известно, на флагах свастика. А женские батальоны — они их называют «Лотты»[289], — как бы вы на этих дамочек ни умилялись, — это те же нацистские организации «Сила через радость»[290]… Хотя ты в этом не разбираешься. Слушай, милый, ты парень неплохой, но если ты возьмешь эту шашку, — я выигрываю партию…
— А ты-то бывал в Финляндии?
— Бывал… У меня тогда была профессия такая: работал против большевиков. Лет десять-двенадцать тому назад… Там база всей этой работы. У меня даже имелась своя канцелярия в Гельсингфорсе… Теперь стали говорить — Хельсинки. Мы тайно переправляли своих агентов через границу. Должен тебе сказать, что граница там для таких дел самая подходящая. Сплошь леса, озера… местность тихая, для летнего отдыха вполне годится, загородные дома, деревянные дачки. Каждый год, под рождество и под пасху, мы переправляли через границу двух-трех пророков: знаешь, такие молодцы, которые из себя христосиков изображают. Вот они и ходили проповедовать по деревням… конец большевизма… борьбу против машин… Впрочем, их очень быстро вылавливали. Но не в них было дело. Время от времени к нам присылали какого-нибудь господина без имени, без фамилии. Иногда это был агент Интеллидженс сервис, иногда из немецкой разведки, да и не только оттуда. А мы ему проводниками служили. Я сам часто этим делом занимался. Ты представить себе не можешь, до чего это странно. Дико даже. Ночь, сосны, неподалеку море, ну, скажем, где-нибудь возле Териок. Дороги расходятся во все стороны веером. Смотри в оба, а то нарвешься на пограничный пост… Потом пускаешь вперед этого господина. А сам прислушиваешься, как постепенно стихают шаги, веточки трещат у него под ногой. Ты один, кругом ночь. А тот человек, пойми, — тот человек идет в твою страну, в страну, которая тебе заказана. И для чего идет? В кармане у него револьвер, в другом — гранаты. Однажды я… в тот раз я знал, кого веду. Тебе его имя ничего не скажет, ты насчет этого невежда… Словом, бывший эсэр, в свое время даже известный. Накануне вечером я дал ему понять, что узнал его. Когда-то мы вместе блины ели. Он мне рассказал всю свою жизнь. Даже про 1905 год упомянул. Я его слушал, и так мне чудно было, будто в кино сижу. Чувствовалось в нем что-то надломленное. Мне известно было, что на него возлагают большие надежды. Важное задание ему дали. И в Ленинграде для него все было подготовлено. К тому же он русский, наружность чисто русская. И вот он пойдет в глубь страны, исчезнет там, растворится. Ему должны были придумать биографию, устроить на работу… Я тогда подумал: ну и ну, такой человек — и в России… Он там, может наделать бед. Но в нем было что-то надломленное. Он мне признался, что если бы его и не послали, он сам бы попробовал вернуться туда, на свой страх и риск. Мол, будь что будет. Он, понимаешь, не мог больше жить на чужбине… Но что-то с ним было неладно. Я стал расспрашивать, он разговорился. Я боялся, что ему захочется перейти к красным. Такие случаи бывали!.. Но он все отвечал, как полагается. Пел песни, какие пели лет пятнадцать назад. Я ему сказал: что-то ты слишком расчувствовался, смотри, не попадись!.. А он на меня странно так поглядел, и как захохочет, захохочет. Ну, я повел его лесом. Тамошние леса не то, что здесь, там можно сутки идти, вторые идти, и все аккуратно так, валежник подобран, чисто… Тишина. Только время от времени собака залает. Когда мы с ним расставались… Зачем я тебе все это рассказываю, сам не знаю!.. Когда мы расставались, знаешь, он мне что сказал? Для тебя, говорит, тоже настанет такой день — захочешь вернуться… Помню, я тогда долго, долго стоял, все прислушивался. Вдали раздался выстрел, только раз выстрелили. Может быть, часовой по зверю бил… Возвращался я мимо болота, луна взошла, и все как-то вокруг переменилось…
— Ну, а тот? — спросил Кремер.
— Тот? Перешел. По нашим сведениям, добрался до Ленинграда. И как в воду канул. Молчание и полный мрак, никакой тебе луны. Такие часто проваливаются… и знаешь почему? В языке там столько новых слов, что кто приедет вот так из-за границы и заговорит, — сразу узнают. Но ведь этот-то был в курсе! Так мы о нем ничего и не слышали, пока не начался его процесс. Поверишь ли, он сам отдался в руки правосудия. И все, наверно, рассказал о нашей агентуре в Прибалтийских странах и в Финляндии. Ему было, что рассказать. А нам пришлось все перестраивать заново. Вот тогда-то я и попал в Париж…
Кремер забыл о шашках, он слушал, упершись локтями в колени и склонив голову на руки. — Но как же, — спросил он, запинаясь от удивления, — тот тип… Ведь это был шпион?
— Какой ты умный! — сказал Гавриленко. — Ты уж лучше не рассуждай, не смеши, пожалуйста, мне смеяться больно, в груди отдает…
Раненый стал бредить. Кремер не мог разобрать, что он бормочет, но Гавриленко перевесился в его сторону и напряженно слушал. Он досадливо отмахнулся от пытавшегося что-то сказать Кремера, — замолчи, мол, видишь: я слушаю. Раненый как будто тянул бесконечную песню, прерываемую то словами, то всхлипываниями… Потом он затих.
— Значит, Финляндия, маленькая Финляндия… — снова заладил Кремер.
— Идиот! — оборвал его Гавриленко. — А известно ли тебе, уважаемый, что в Финляндии имеется организация, которая призывает захватить Сибирь — часть взять себе, часть отдать Японии? И что не только во Франции, но и в Германии устраивают сборы в пользу этой самой «бедной маленькой Финляндии»? Чувствуешь? Тебя это не трогает. Вот ты меня спрашивал, что такое родина. Ну что ж, слушай. Ни тебе, ни мне Финляндия не родина, и этому бедняге тоже; а что касается другого — Пантелея Ефимовича Синицына, — так он бревно бесчувственное, убийца, вот и все, где бы он ни родился — в Туле или в Тамбове, — не все ли равно… А вот этот умирает потому, что стал на сторону тех, кого всю жизнь ненавидел, и сказал об этом одно только слово… И я тоже умираю, конец мне, а что я сделал в своей жизни? Я, как тот, что вернулся к нам, в Россию, с которым я тогда расстался под Териоками, в лесу, где пели птицы и ветки хрустели под ногой… как и он, я был преступником, совершал преступления против своей родины, я ничего не понял из того, что происходило; случай бросил меня в их лагерь, я был еще молод, родственники меня запутали, они сами шли на гибель ради того, что считали своей родиной, и они ошибались, и я вместе с ними, а потом уж было слишком поздно…